что с ним связано. Если я проходил мимо людей, обсуждавших его в школьном коридоре («Я слышал, что он прихватил травку, взял деньги матери и свалил в чертову Калифорнию!»), то устремлял глаза на некую отдаленную точку и притворялся, будто внезапно оглох. Если же кто-нибудь напрямую спрашивал меня о том, что я думаю о его исчезновении (а такое периодически случалось, ведь мы с ним считались приятелями), то изображал на лице полнейшее равнодушие и пожимал плечами.
— А мне-то какое дело? — говорил я.
Позднее я не думал об Эдди в силу выработавшейся привычки. Если что-то вдруг случайно напоминало о нем — похожий на него мальчик или сообщение в новостях о пропавшем подростке, — я тут же начинал думать о другом, даже не осознавая этого.
Однако в последние три недели, когда пропал мой младший брат Моррис, я стал задумываться об Эде Прайоре все чаще. Как я ни старался, повернуть мысли в другое русло мне не удавалось. Потребность рассказать о том, что я знаю, была так велика, что я не выдержал. Тем не менее моя история не для полицейских. Поверьте, для них в ней ничего нет, а мне она может существенно навредить. Я не в силах подсказать, где искать Эдварда Прайора, как не способен помочь и с поисками Морриса, — ведь нельзя рассказать то, чего не знаешь. Но если бы я рассказал все следователю, он наверняка задал бы мне несколько неприятных вопросов, а кое-кто (например, мать Эдди — она жива и даже вышла замуж третий раз) испытал бы излишние волнения.
Кроме того, существует вероятность, что обращение в полицию закончилось бы для меня направлением в то самое место, где мой брат провел последние два года жизни: Уэлбрукский центр ментального здоровья. Мой брат находился там добровольно, но в Уэлбруке есть специальное отделение для тех, кого необходимо изолировать от общества. Моррис участвовал в программе трудотерапии Центра: четыре дня в неделю он махал для них шваброй, а по пятницам ходил в то самое закрытое отделение и смывал со стен дерьмо пациентов. И их кровь.
Неужели я только что написал о Моррисе в прошедшем времени? Кажется, да. Я уже не надеюсь, что зазвонит телефон, в трубке раздастся встревоженный и захлебывающийся голос Бетти Миллхаузер из Уэлбрука и она расскажет мне, что Морриса нашли где-то в приюте для бездомных и теперь везут обратно. Не надеюсь, что кто-нибудь позвонит и сообщит мне, что его тело подняли со дна реки Чарлз.[61] Я вообще больше не жду звонка — разве что кто-то захочет сказать, что по-прежнему ничего не известно. Эти слова стали бы подходящей эпитафией на могиле Морриса. Возможно, стоит признать: я записываю это не для того, чтобы кому-нибудь показать, а потому что не могу иначе. Чистая страница — единственный слушатель, кому я без опаски доверяю эту историю.
Мой младший брат не говорил до четырех лет. Многие принимали его за умственно отсталого. Кое-кто в моем родном городе Пэллоу до сих пор считает его недоразвитым или аутистом. Справедливости ради замечу в детстве я и сам склонялся к мысли, будто он ненормальный, хотя родители утверждали, что это не так.
В одиннадцать лет ему поставили диагноз: подростковая шизофрения. Затем появились и другие диагнозы: депрессия, синдром навязчивых состояний, синдром Аспергера. Не знаю, дают ли вам эти слова представление о том, кем он был и чем страдал. Даже обретя дар речи, он нечасто пользовался им. Он всегда был мал для своих лет: невысокий мальчик с хрупкими костями, тонкими руками и длинными пальцами, с бледным лицом эльфа. Он редко проявлял эмоции, его чувства прятались слишком глубоко, чтобы отразиться на лице. Казалось, он никогда не моргает. Иногда брат напоминал мне закрученный завитком панцирь улитки: розовое внутреннее пространство, изгибаясь, по спирали переходило в некую туго свернутую тайну. Если приложить такую раковину к уху, можно услышать глубины ревущего бескрайнего океана, но на самом деле это лишь игра акустики. Звук в раковине — это всего лишь приливающий шум пустоты. Врачи ставили свои диагнозы, а я, достигнув четырнадцатилетнего возраста, поставил свой.
Из-за того, что Моррис был подвержен частым и болезненным ушным инфекциям, зимой ему не разрешали выходить на улицу. По мнению нашей матери, зима начиналась тогда, когда заканчивался чемпионат США по бейсболу, а заканчивалась к началу следующего бейсбольного сезона. Все, имевшие дело с маленькими детьми, знают, как трудно удержать их на продолжительное время в четырех стенах. Моему сыну сейчас двенадцать лет, он живет с матерью в Бока-Ратон,[62] но, пока ему не исполнилось семь лет, мы жили одной семьей, и я отлично помню, каким изматывающим и бесконечно долгим казался холодный или дождливый день, когда мы все вынуждены были сидеть взаперти. Для моего младшего брата каждый день был холодным и дождливым, но, в отличие от других детей, он не скучал дома. Он придумывал себе занятия. Придя домой из школы, он спускался в подвал и прилежно трудился там до самого вечера над одним из своих масштабных, расползающихся во все стороны, технически сложных и фундаментально бесполезных строительных проектов.
Его первым увлечением стали башни и замысловатые крепости. Он строил их из бумажных стаканчиков. Я припоминаю день, когда он впервые соорудил подобную конструкцию. Дело было вечером, и мы все — родители, Моррис и я — собрались в гостиной перед телевизором для одного из наших немногочисленных семейных ритуалов: ежевечернего просмотра сериала «Чертова служба в госпитале МЭШ». Однако ко времени второго перерыва на рекламу мы уже почти забыли о выходках Алана Алда со товарищи и наблюдали за Моррисом.
Отец сидел на полу рядом с Моррисом. Думаю, сначала он помогал брату строить. В некотором роде отец и сам был аутистом: застенчивый, неуклюжий мужчина, он не снимал пижамы по выходным, а его круг общения ограничивался нашей матерью. За всю жизнь он ни разу не выказал разочарования от того, каким вырос Моррис. Я помню, как он с удовольствием рисовал вместе с моим младшим братом наполненные солнечным светом выдуманные миры. Но в тот раз он отодвинулся в сторону, позволив сыну работать самостоятельно. Отец не меньше нас с матерью хотел, чтобы у Морриса все получилось. А Моррис строил, возводил, складывал, его длинные тонкие пальцы летали туда и сюда, ставили стаканчики один на другой так быстро, что выглядело это как волшебство или действия робота на сборочном конвейере — не колеблясь, почти бездумно, ни разу не сдвинув по ошибке уже установленный стакан. Иногда он вовсе не следил за тем, что делают его руки, а смотрел в коробку со стаканчиками, прикидывая, сколько их еще осталось. Башня поднималась все выше и выше, а стаканчики взлетали на ее верхушку с такой скоростью, что у меня перехватывало дыхание от удивления.
Была открыта и использована вторая коробка стаканчиков. Когда Моррис закончил (а это произошло лишь потому, что отец не нашел в доме больше ни одного стаканчика), башня поднялась выше самого Морриса, и ее окружала мощная защитная стена с открытыми воротами. Прорехи между круглыми боками стаканов создавали впечатление, что в стенах башни пробиты узкие арки, а верх башни и стену украшают зубцы. Мы зачарованно смотрели на то, как Моррис невероятными темпами и с небывалой уверенностью возводит эту конструкцию, но само строение не представляло собой ничего особенного. Любой пятилетний ребенок построил бы то же самое. Примечательно было другое: Морриса остановила только нехватка строительного материала. Он бы продолжал строить и дальше, добавил бы наблюдательные башни, внешние строения, целую деревню из стаканчиков. А когда коробка опустела, Моррис оглянулся и
Башня Морриса имела еще одно явное отличие от постройки другого ребенка его возраста: любой нормальный пятилетний мальчик соорудил бы такую конструкцию с одной-единственной целью — наподдать ногой и посмотреть, как с сухим шорохом стаканчики разлетятся. Точно могу сказать, что мне хотелось сделать с его башней (а я на три года старше Морриса): промаршировать по ней, топая ногами, дабы испытать восторг от разрушения чего-то большого и тщательно возведенного.
Подобную склонность имеет всякий нормальный в эмоциональном плане ребенок. Если быть до конца честным, во мне эта склонность получила большее развитие, чем в других детях. Страсть к разрушению не исчезла с годами и в конце концов задела мою жену. Она невзлюбила это мое качество и выразила свое недовольство, подав на развод. Развод происходил с участием желчного адвоката, обладавшего мягкостью рубильной машины для древесных отходов. С ее же эффективностью он истолок меня в порошок в зале суда.
А вот Моррис мгновенно потерял интерес к завершенному проекту и захотел сока. Отец повел его на