благодушию. Известная художница Жигуленко, хоть и пришла с приятелями в автомат (со мной раскланялась) в праздном настроении, не выдержала, достала из кармана кожаного пальто то ли открытку, то ли вчерашнюю телеграмму и фломастером стала что-то набрасывать на бумаге. Потом выяснилось, что все бывшее тогда с нами она хотела вместить в себя и выразить в линиях и в цвете. Осенью на Кузнецком мосту мы увидели ее картину 'Праздник', и на холсте были мы с кружками и с сумками, и Любовь Николаевна, и коляски с младенцами, и лиловые шары под сводами.
А я смотрел тогда на как бы высвеченную изнутри вдохновением художницу и вдруг сообразил, что и Любовь Николаевна сегодня в кожаном пальто.
Кожаное пальто знаете сколько стоит? Иному кумиру дважды придется выступать в концертах минут по пятнадцать (не менее того), прежде чем он сможет приобрести натуральное кожаное пальто. А Любовь Николаевна уже являлась на встречу с нами в хорошей дубленке, возможно что и в канадской. Да и платья, кофточки, брюки, однажды - джинсовый костюм, носила она отменные, вряд ли бы они вызвали презрительные усмешки останкинских модниц.
Подумал я тогда и о другом.
Менялись не только наряды Любови Николаевны. Менялся и ее облик. Вот сегодня носик у нее оказался вздернутый. Одежды - ладно, их и погода заставляла менять. Да и дамы, украсившие Москву, не могли не влиять на туалеты Любови Николаевны. Как подтвердилось позже, была она особой наблюдательной и азартной. Да и вообще женщина есть женщина... Но вот носик... Я помнил точно (хотя теперь, конечно, и имел причины для сомнений в этом), что в первые минуты посещения автомата Любовью Николаевной нос у нее был прямой. Не большой, не малый, а совершенный. Приятно было смотреть на этот нос. Но вот пришла художница Жигуленко, сама по себе симпатичная, хотя шустрая и ветреная, со вздернутым носиком, и сразу, а может быть, и через полчаса, изменилась форма носа Любови Николаевны. То ли позавидовала Любовь Николаевна женщине, то ли понравилась ей ее внешность, то ли нечто родственное (вдруг и ведьминское?) почуяла она в художнице. Словом, с носом ее случилась метаморфоза. И когда художница ушла, помахав мне своей талантливой рукой, нос Любови Николаевны прежним не стал.
И еще я вспомнил. В мартовский день, когда Любовь Николаевна вышла к нам впервые, из-под ее лисьей шапки на дубленку падали волосы золотисто-апельсиновые. Затем у нее была коса, тяжелая, как самородок. Вскоре волосы у нее стали темные и короткие. Потом опять была коса, и уже русая. Конечно, тут можно было вспомнить об услугах парикмахерских, о свойствах шампуней и красителей. Но я понимал, что всегда цвет волос Любови Николаевны был естественный, от рождения. И что коса, возникшая сразу после короткой стрижки, лежала на ее спине своя. При этом мысль о подмене у меня не возникала. Наверное, всегда это была именно Любовь Николаевна. Но как будто бы каждый раз и вариация на тему Любови Николаевны... То она являлась полная, то худая, как ветка карагача... Опять же на ум могут прийти соображения о нервной московской жизни, о невзгодах существования под одной с Михаилом Никифоровичем крышей, о недостаточной силе рубля для взятия сытного обеда, отсюда, мол, и колебания веса Любови Николаевны. Но нет, тут явно было нечто иное. Менялся и рост Любови Николаевны. (Я здесь не принимаю во внимание высоту ее каблуков.) То она была с Михаила Никифоровича, то ниже его на полголовы. И годы при разных встречах угадывались в ней разные. Порой она виделась (и была ею!) двадцатилетней женщиной, еще с надеждами, порой совершенной и успокоенной дамой, а то и совсем девчонкой. И менялись линии ее бровей, рта, губ. То это были линии из журнала 'Бурда', то они вызывали мысли именно о лесной тверской деревне. А вот теперь - вздернутый носик. Зачем это ей? Случайно ли так выходит из-за каких-либо особенностей натуры Любови Николаевны? Или мучается она, стремясь найти наиболее верное свое воплощение?
- Что это вы так смотрите на меня? - спросила Любовь Николаевна. Улыбка ее была отчасти одобряющая, а отчасти строгая.
- Да нет... Это я так... - растерялся я. - У вас есть вкус. Вы любите хорошо одеваться?
- Да... люблю... - теперь уже смутилась Любовь Николаевна.
- Я знаком с Зайцевым, - сказал я. - Вы слышали о нем?
- Да, - кивнула Любовь Николаевна.
- Я могу рекомендовать вас ему. Если вы захотите что-нибудь у него сшить.
Мне сразу же стало стыдно. Желая быть приятным Любови Николаевне, я теперь просто хвастался. Это жена моя была знакома с блистательным модельером, брала у него интервью.
- Правда, его работа дорого стоит... - нерешительно добавил я. - И сейчас его нет в Москве. Он вместе с Волчек готовит 'Вишневый сад' в Веймаре...
- Но ведь он скоро вернется?
- Да... Конечно... - пробормотал я. - Если он куда-нибудь еще не унесется... В крайнем случае я познакомлю вас с моей женой. У нее все последние журналы мод...
Вовсе я не был намерен знакомить Любовь Николаевну и с женой. Да и жена бы, наверное, отнеслась к моему пособничеству в модных делах Любови Николаевны холодно, а то бы и поставила меня в угол. Однако остановиться я не мог... Любови Николаевне учуять бы мое состояние, а она охотно согласилась увидеть модные журналы и дала при этом понять, что журналы журналами, а встречу с Зайцевым заменить они никак не смогут.
- А вот вы, Любовь Николаевна, - встрепенулся вдруг финансист Моховский, - начали говорить про одуванчики. Про их целебные и питательные свойства... Вы считаете, что они выгоняют желчь?
- Выгоняют.
- Это вы по Ковалевой?
- По какой Ковалевой? - удивилась Любовь Николаевна. Но тут же как бы и вспомнила: - Да, по Ковалевой. И еще по Туровой.
- Турова куда суше в описаниях, - сказал Моховский.
- Корни и трава одуванчика, - заговорил Михаил Никифорович, и словно бы аптекарская шапочка возникла на его голове, - находят применение как горечь для возбуждения аппетита при анорексиях различной этиологии и при анацидных гастритах для повышения секреций пищеварительных желез. Рекомендуется также применять в качестве желчегонного средства. Корни используются и для приготовления пилюльной массы.
- Понял? - обратился к финансисту Моховскому Собко. - Гони из себя желчь. Или жуй одуванчики. Или закажи у Михаила Никифоровича пилюли.
- А, скажем, полынь? - то ли Любовь Николаевну, то ли Михаила Никифоровича спросил таксист Тарабанько.
- Полынь! - обрадовался Собко. - Полынь - это абсент.
- Полынь, - сказала Любовь Николаевна, - бывает горькая, метельчатая и таврическая.
- Смертельная доза сухой полыни, - строго сказал Михаил Никифорович, равна двумстам пятидесяти - двумстам семидесяти граммам. Во время похода в Персию Петр Первый возле Кизляра потерял за ночь пятьсот лошадей, накушавшихся полыни таврической.
- Это ихняя, таврическая! - возмутился Собко. - Наша-то горькая чем плоха?
- Из нашей горькой, - сказал Михаил Никифорович, - выходят препараты, полезные при гастритах, протекающих с пониженной кислотностью. Они рекомендуются также для улучшения аппетита после перенесенных истощающих заболеваний...
- Ну! - восторжествовал Собко. - После истощающих заболеваний! А я что говорю!
- А вот лебеда... - опять вступил таксист Тарабанько.
- Погоди! - сказал Собко. - Мы не кончили про полынь...
Однако видно было, что все хотели говорить про лебеду. Иные из нас росли в войну или после войны и знали лебеду. Кто-то стал лебеду бранить, сравнивать ее пренебрежительно с капустой. Но нашлись и почитатели лебеды. Все в их детстве было хорошим, куда лучшим, чем в годы зрелые, щи из лебеды в частности. Впрочем, большинство из постояльцев автомата выглядели нынче скорее упитанными, нежели тощими, и мысли о лебеде, корнях аира, крапиве казались больше баловством, а не напоминанием о горестной поре. И Михаил Никифорович стоял достаточно плотный, хотя питался в последние годы в столовых, где натуральная лебеда, аир, крапива могли и поспорить с блюдами, интересно названными в меню. И предположить можно было, что не одну лебеду Михаил Никифорович ел в детстве. А еще и картошку.