- Она была красива... Черные волосы, белая кожа, губы яркие, пухленькие, и зубки... хорошие такие зубки, остренькие... А фигурка - просто блеск! И одето на ней что-то такое воздушное, полупрозрачное, развевающееся... Все видно... сиськи... задница... И похоже этой твари нравилось, что все у нее видно.
Уве говорил громко, очень надеясь на то, что его слышат. Еще не стемнело, еще и закат не догорел, но Нечто - оно теперь не боялось бродить по замку даже днем - могло быть здесь. Нечто должно было понять, что Оно не напугало Петера Уве, что Петер Уве смеется над Ним, откровенно и нагло издевается, и если Оно решило, что тот теперь от страха не сможет заснуть Оно ошибается!
Страху нельзя отдаваться, даже на время, даже чуть-чуть, если только подпустишь его к сокровенной и нежной глубине, он вцепится когтями и не отпустит, он поведет за собой, потащит, и уже не вырваться тогда... Будешь сидеть белый как полотно, как сидит сейчас на своей койке Вильфред Бекер, будешь как он шарахаться от каждой тени, и ворочаться без сна все ночи напролет, умрешь еще до того, как тебя убьют, пойдешь к смерти уже готовенький, уже давно настроенный на то, чтобы умереть.
Нечто действительно напугало Уве, напугало как то исподволь - не набрасывалось ведь оно и не угрожало, а скользнуло всего-навсего тенью, которую тот и не разглядел-то толком - бесплотным призраком, туманом, облачком тьмы, какой не бывает на земле никогда, которая может быть только там... Там в неведомом мире льда и огня, вечного стона, бесконечной боли.
Петер Уве выгонял из себя страх, выбивал, выжигал злыми язвительными и оскорбительными словами, заставлял себя смеяться над страхом, и наверное, у него получалось, потому что он говорил и говорил со все возрастающим азартом, и слушатели его уже не были так напряжены, одни хмыкали и качали головами, другие ржали и отпускали сальные шуточки, третьи с разгоревшимися глазами строили предположения, где же сейчас действительно красавчик Котман, и уж не развлекается ли он втихаря с демонической красоткой, пока они тут сокрушаются о его кончине.
Даже Клаус Крюзер, сам похожий на чудовище из-за своей ободранной и покрытой синяками физиономии, ухмылялся, морщась от боли, и осторожно касался кончиками пальцев пластыря под глазом, где царапина была особенно глубокой. Ему тоже пришлось повстречаться с нечистью, с обезумевшей и оттого необычайно сильной девкой, с которой справились еле-еле втроем, из-за которой удалось сбежать какому-то проворному мальчишке, которого искали потом весь день, да так и не нашли.
Скорее всего, мальчишка был теперь там же, где и Холгер Котман и искать его не было больше смысла.
Жертва не смогла избежать своей участи, только отправилась на заклание раньше времени - то, что ей не удалось покинуть замок было доподлинно известно, потому как следов найти не удалось, а следы непременно остались бы.
Только у Вильфреда Бекера выражение лица оставалось унылым, а взгляд пустым. Он был уже не здесь, и наверное, он как никто другой из всех был уже готов умереть.
Был готов...
Но Смерть почему-то все еще не хотела его. Может быть, берегла для чего-то? Смерть почему-то выбирала сейчас тех, в ком жизнь кипела через край, кто ничего не боялся.
Самых сильных, самых крепких и здоровых.
Может быть, с ними Ей было интереснее?
Должно быть, правы те, кто утверждают, что ребенку легче пережить свалившиеся на него беды, чем взрослому человеку. Сознание взрослого грубо и закоснело, в иные моменты оно просто отказывается верить очевидному просто потому, что это очевидное не вписывается в устоявшуюся картину мира.
Дети же видят мир немножко иначе, чем взрослые и воспринимают самые невероятные - с точки зрения взрослого - вещи, как само собой разумеющиеся. Они доверчивы, они гибки, они пронырливы и хитры, они внимательны и любопытны, их чувство самосохранения развито невероятно, их сила и выносливость, их жажда жизни способны преодолеть немыслимые препятствия.
Дети никогда не смиряются с поражением!
А самое главное их преимущество перед взрослыми в том, что они не верят в то, что могут умереть! Пусть погибают все, кто их окружает, пусть рушатся города, моря выходят из берегов, просыпается нечистая сила или идет война, ребенок никогда не впадет в отчаяние, никогда не опустит в бессилии руки и не отдастся на волю судьбы с возгласом: 'А пропадай оно все!'
Видя смерть своих родителей и друзей, видя гибель целого мира, ребенок будет думать - 'Я буду жить!'
И при этом ребенок может пожертвовать собою ради сущей ерунды... Опять-таки не осознавая по настоящему, что может умереть - умереть на самом деле.
Жизнь - игра, и смерть - игра... Даже для тех, кто прошел через гетто или концлагерь... Особенно для них.
Дети умеют приспосабливаться, принимать любые правила игры, и там, где взрослый будет метаться в безумии, рвать на себе волосы или глушить спиртное - ребенок наморщит лоб, закусит губу и будет думать со всей серьезностью о том, что делать, чтобы выжить и всех победить.
Димка и Мойше сидели прижавшись друг к другу и трясясь от страха, не шевелясь и почти не дыша.
При этом Димке в копчик больно упиралась ребром проклятущая банка с тушенкой, но у того даже в мыслях не было подсунуть руку под зад и вытащить банку, он вообще не чувствовал ни боли, ни каких бы то ни было неудобств в тот момент, он весь превратился в слух и в обоняние.
Так прошло какое-то время.
Потом Мойше тихонько вздохнул.
Потом Димка охнул и вытащил-таки из-под себя жесткую банку, ощупал со всех сторон, убедился, что это именно банка - в нынешних обстоятельствах можно было ждать и чего-то куда более зловещего - и отложил в сторону.
- Может фонарик включишь? - попросил он Мойше, - Осмотреться бы...
Мойше щелкнул кнопкой, и яркий свет вспыхнул, ослепив на мгновение привыкшие к темноте глаза мальчишек, потом - когда глаза попривыкли, представив их взору маленький, заваленный камнями так, что оставался только узенький проход, закуток, коморочку, где, вероятно, в иные времена слуги хранили какой- нибудь подсобный инвентарь типа метел и тряпок, где теперь лежал потрепанный серый матрас, громоздились когда-то стоявшие аккуратной стопочкой, а теперь разбросанные одинаковые промасленные банки без этикеток.
- Хорошее укрытие, - с удовольствием произнес Мойше, - Немцы никогда сюда не ходят. Боятся. А вампиры... ну от них все равно нигде не спрятаться, от них только серебром отбиться можно...
Димка молчал, он вдруг подумал, что в этом темном закутке (укрытии сомнительной все-таки надежности) ему придется остаться одному. Совсем одному! Ведь Мойше уйдет, вернется в свою уютную комнату - он просто не может не уйти! Он должен уйти!
- Не уходи... - прошептал Димка, - Пожалуйста, не бросай меня здесь одного!
Мойше помрачнел.
- Не могу, - сказал он именно то, что Димка и ожидал от него услышать, - Но ты не дрейфь! Я буду приходить к тебе каждую ночь... если смогу, конечно. Мне понимаешь, надо знать, что там происходит, а что я смогу узнать, если останусь здесь?! У меня ведь там мама осталась, Дима, я должен попытаться ее спасти, если это еще возможно!
- А как ты думаешь, что с ней могло случиться? - испуганно спросил Димка.
Мойше сидел, по-турецки подогнув под себя ноги, фонарик лежал у него на коленях, так отбрасывая тень на лицо мальчишки, что выражение его казалось очень скорбным. Впрочем, скорее всего оно на самом деле и было таким.
- Она... Она стала какой-то странной. Была всегда печальной и очень доброй, а стала какой-то радостной, смеялась громко... А радоваться-то нечему! Совсем! И в лице появилось что-то такое... В общем, понимаешь, это была и мама и в то же время как будто совсем не мама... Как будто кто-то чужой, холодный, и очень издалека... или изглубока... нет, из глубины... вселился в маму и постепенно подчинил ее себе.
Мойше всхлипнул, раздраженно стряхнул слезы рукавом рубашки.
- Но она еще бывала прежней... Иногда... Тогда она плакала, обнимала меня, и говорила, что для нее