Самгина, хрипло кричал:
– Помогай, не видишь?
– Лягте, – сказал Туробоев и ударом ноги подшиб ноги Самгину, он упал под забор, и тотчас, почти над головой его, взметнулись рыжие ноги лошади, на ней сидел, качаясь, голубоглазый драгун со светлыми усиками; оскалив зубы, он взвизгивал, как мальчишка, и рубил саблей воздух, забор, стараясь достать Туробоева, а тот увертывался, двигая спиной по забору, и орал:
– Прочь, скотина! Пошел прочь, мерзавец! И вдруг коротко засмеялся, крикнув:
– Идиот, – ты меня принимаешь за еврея?
Лошадь брыкалась, ее с размаха бил по задним ногам осколком доски рабочий; солдат круто, как в цирке, повернул лошадь, наотмашь хлестнул шашкой по лицу рабочего, тот покачнулся, заплакал кровью, успел еще раз ткнуть доской в пах коня и свалился под ноги ему, а солдат снова замахал саблею на Туробоева. Самгин закрыл глаза, но все-таки видел красное от холода или ярости прыгающее лицо убийцы, оскаленные зубы его, оттопыренные уши, слышал болезненное ржание лошади, топот ее, удары шашки, рубившей забор; что-то очень тяжелое упало на землю.
«Убил. Теперь меня убьет», – подумал Самгин, точно не о себе; в нем застыл другой страх, как будто не за себя, а – тяжелее, смертельней.
После этого над ним стало тише; он открыл глаза, Туробоев – исчез, шляпа его лежала у ног рабочего; голубоглазый кавалерист, прихрамывая, вел коня за повод к Петропавловской крепости, конь припадал на задние ноги, взмахивал головой, упирался передними, солдат кричал, дергал повод и замахивался шашкой над мордой коня.
Самгин сел, прислонясь спиной к забору, оглянулся. Солдаты гнали и рубили рабочих уже далеко, у Каменно-островского. По площади ползали окровавленные люди, другие молча подбирали их, несли куда-то; валялось много шапок, галош; большая серая шаль лежала комом, точно в ней был завернут ребенок, а около ее, на снеге – темная кисть руки вверх ладонью. Зарубленный рабочий лежал лицом в луже крови, точно пил ее, руки его были спрятаны под грудью, а ноги – как римская цифра V. У моста подпрыгивала, топала догами серокаменная пехота, солдат с медной трубой у пояса прыгал особенно высоко. Многие солдаты смотрели из-под ладоней вдаль, где сновали люди, скакали и вертелись коня, поблескивали ленты шашек.
Самгин встал, тихонько пошел вдоль забора, свернул за угол, – на тумбе сидел человек с разбитым лицом, плевал и сморкался красными шлепками.
– Постой, – сказал он, отирая руку о колено, – погоди! Как же это? Должен был трубить горнист. Я – сам солдат! Я – знаю порядок. Горнист должен был сигнал дать, по закону, – сволочь! – Громко всхлипнув, он матерно выругался. – Василья Мироныча изрубили, – а? Он – жену поднимал, тут его саблей...
Самгин прошел мимо его молча. Он шагал, как во сне, почти без сознания, чувствуя только одно: он никогда не забудет того, что видел, а жить с этим в памяти – невозможно. Невозможно.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного – покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно:
– Может, потому, что тут крепость. Молодой, худощавый рабочий, в стареньком пальто, подпоясанном ремнем, закричал:
– Крепость? А – что она? Ты мне про крепость не говори! Это мы – крепость!
Он ударил себя кулаком в грудь и закашлялся; лицо у него было больное, желто-серое, глаза – безумны, и был он как бы пьян от брожения в нем гневной силы; она передалась Климу Самгину.
– Царь и этот поп должны ответить, – заговорил он с отчаянием, готовый зарыдать. – Царь – ничтожество. Он – самоубийца! Убийца и самоубийца. Он убивает Россию, товарищи! Довольно Ходынок! Вы должны...
– Ничего я тебе не должен, – крикнул рабочий, толкнув Самгина в плечо ладонью. – Что ты тут говоришь, ну? Кто таков? Ну, говори! Что ты скажешь? Эх...
Он выругался, схватил Клима за плечи и закашлялся, встряхивая его. Раненый, опираясь о плечо женщины, попытался встать, но, крякнув, снова сел.
– Как же я пойду?
– Отпусти человека, – сказал рабочему старик в нагольном полушубке. – Вы, господин, идите, что вам тут? – равнодушно предложил он Самгину, взяв рабочего за руки. – Оставь, Миша, видишь – испугался человек...
Клим заметил, что все рабочие отступают прочь от него, все хотят, чтоб он ушел. Это несколько охладило, даже как будто обидело его. Ему хотелось сказать еще что-то, но рабочий прокашлялся и закричал:
– Самоубивец твой чай пьет, генералов угощает: спасибо за службу! А ты мне зубы хочешь заговорить...
Махнув рукою, Самгин пошел прочь, тотчас решив, что нужно возвратиться в город. Он видел вполне достаточно для того, чтоб свидетельствовать.
«Тот человек – прав: горнист должен был дать сигнал. Тогда рабочие разошлись бы...»
Он почти бежал, обгоняя рабочих; большинство шло в одном направлении, разговаривая очень шумно, даже смех был слышен; этот резкий смех возбужденных людей заставил подумать:
«Радуются, что живы».
Впереди его двое молодых ребят вели под руки третьего, в котиковой шапке, сдвинутой на затылок, с комьями красного снега на спине.
– Ничего, – бормотал он, всхрапывая, – ничего. Ноги его подкосились, голова склонилась на грудь, он повис на руках товарищей и захрипел.
– Кажись – совсем, – сказал один из них, другой, обернувшись, спросил Самгина:
– Вы – не доктор?
– Нет, – сказал Самгин и зачем-то прибавил: – Это – обморок.
Парня осторожно положили поперек дороги Самгина, в минуту собралась толпа, заткнув улицу; высокий, рыжеватый человек в кожаной куртке вел мохнатенькую лошадь, на козлах саней сидел знакомый извозчик, размахивая кнутом, и плачевно кричал:
– Куда? Не еду я, не еду! Сына я ищу! Но уже в сани укладывали раненого, садился его товарищ, другой влезал на козлы; извозчик, тыкая в него кнутовищем, все более жалобно и визгуче взывал:
– Да – отпустите, бога ради! Говорю – сын у меня...
– Мы все – дети! – свирепо крикнул кто-то. Тогда извозчик мешком свалился с козел под ноги людей, встал на колени и завыл женским голосом:
– Милые – не поеду-у! Не могу я-а... Его схватили под мышки, за шиворот, подбросили на козлы.
– Четверых не повезет, – сказал кто-то; несколько человек сразу толкнули сани, лошадь вздернула голову, а передние ноги ее так подогнулись, точно и она хотела встать на колени.
– Какие же вы люди? – кричал извозчик. «Жестокость», – подумал Самгин, все более приходя в себя, а за спиной его крепкий голос деловито и радостно говорил: