жалобно, хотя, видимо, желал говорить гневно. Он мял в руках туго накрахмаленный колпак, издавна пьяные глаза его плавали в желтых слезах, точно ягоды крыжовника в патоке.
– Семьдесят лет живу... Многие, бывшие студентами, достигли высоких должностей, – сам видел! Четыре года служил у родственников убиенного его превосходительства болярина Сипягина... видел молодым человеком, – говорил он, истекая слезами и не слыша советов Самгина:
– Успокойтесь, Егор Васильевич!
– Никаких других защитников, кроме царя, не имеем, – всхлипывал повар. – Я – крепостной человек, дворовый, – говорил он, стуча красным кулаком в грудь. – Всю жизнь служил дворянству... Купечеству тоже служил, но – это мне обидно! И, если против царя пошли купеческие дети, Клим Иванович, – нет, позвольте...
Из кухни величественно вышла Анфимьевна, рукава кофты ее были засучены, толстой, как нога, рукой она взяла повара за плечо и отклеила его от стены, точно афишу.
– Ну-ка, иди к делу, Егор! Выпей нашатыря, иди! Увлекая его, точно ребенка, она сказала Самгину через плечо свое:
– Вы его разговором не балуйте. Ему – все равно, он и с мухами может говорить.
А втолкнув повара в кухню, объяснила:
– Господа испортили его, он ведь все в хороших домах жил.
– Трогательный старик, – пробормотал Клим.
– Тронешься, эдакие-то годы прожив, – вздохнула Анфимьевна.
Через час Клим Самгин вошел в кабинет патрона. Большой, солидный человек, сидя у стола в халате, протянул ему теплую, душистую руку, пошевелил бровями и, пытливо глядя в лицо, спросил вполголоса:
– Ну-с, что же вы скажете?
– Работа на реакцию, – сказал Клим. Патрон повел глазами на маленькую дверь в стене, налево от себя.
– Потише, там – новый письмоводитель. Он подумал, посмотрел в потолок.
– На реакцию, говорите? Гм, вопрос очень сложный. Конечно, молодежь горячится, но...
Он снова задумался, высоко подняв брови. В это утро он блестел более, чем всегда, и более крепок был запах одеколона, исходивший от него. Холеное лицо его солидно лоснилось, сверкал перламутр ногтей. Только глаза его играли вопросительно, как будто немножко тревожно.
– Да, молодежь горячится, однако – это понятно, – говорил он, тщательно разминая слова губами. – Возмущение здоровое... Люди видят, что правительство бессильно овладеть... то есть – вообще бессильно. И – бездарно, как об этом говорят -волнения на юге.
Оглянувшись, патрон прислушался к тишине.
– Революция с подстрекателями, но без вождей... вы понимаете? Это – анархия. Это – не может дать результатов, желаемых разумными силами страны. Так же как и восстание одних вождей, – я имею в виду декабристов, народовольцев.
Самгин, вспомнив Дьякона, подумал:
«Кажется, и этот о Гедеонах мечтает. Хорош бы он был в роли Гедеона со своим животом и брелоками».
– Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, – сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. – Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, – внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. – Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
Самгину было приятно, что этот очень сытый человек встревожен. У него явилась забавная мысль: попросить Митрофанова, чтоб он навел воров на квартиру патрона. Митрофанов мог бы сделать это, наверное, он в дружбе с ворами. Но Самгин тотчас же смутился:
«Чорт знает, какая чепуха лезет в голову».
Патрон подошел к нему и сказал:
– Кстати: послезавтра вечером у меня... меня просили устроить маленькое собрание. Приходите. Некто из... провинции, скажем, сделает интересное сообщение... как мне обещали.
«Доволен, – думал Самгин, почтительно кланяясь. – Явно доволен. Нет, я таким не буду никогда», – заключил он без сожаления.
– Из суда зайдите ко мне, я сегодня не выхожу, нездоров. На этой неделе вам придется съездить в Калугу.
В три дня Самгин убедился, что смерть Сипягина оживила и обрадовала людей значительно более, чем смерть Боголепова. Общее настроение показалось ему сродным с настроением зрителей в театре после первого акта драмы, сильно заинтересовавшей их.
– Кажется – серьезно взялись, – сказал рыжий адвокат Магнит, потирая руки.
– Посмотрим, посмотрим, что будет, – говорили одни, неумело скрывая свои надежды на хороший конец; другие, притворяясь скептиками, утверждали:
– Ничего не будет. Это – испытано.
Старик Гогин говорил, как бы упрашивая и намекая:
– Вот если б теперь рабочие надавили хорошей забастовкой, тогда, наверное, можно бы поздравить Россию с конституцией, – верно, Алеша?
Хмурый, похудевший Алексей неохотно ответил:
– Рабочие, кажется, устали работать на чужого дядю. На улице Самгин встретил Редозубова.
– Бессмысленно, – сказал бывший толстовец, – убили комара, когда нужно осушить болото.
Эта фраза показалась Климу деланной и пустой, гораздо естественней прозвучал другой, озабоченный вопрос Редозубова:
– Вы, юрист, как думаете: Балмашева тоже не повесят, как побоялись повесить Карповича?
День собрания у патрона был неприятен, холодный ветер врывался в город с Ходынского поля, сеял запоздавшие клейкие снежинки, а вечером разыгралась вьюга. Клим чувствовал себя уставшим, нездоровым, знал, что опаздывает, и сердито погонял извозчика, а тот, ослепляемый снегом, подпрыгивая на козлах, философски отмалчиваясь от понуканий седока, уговаривал лошадь:
– Беги, дура, к дому едем!
«И все-таки приходится жить для того, чтоб такие вот люди что-то значили», – неожиданно для себя подумал Самгин, и от этого ему стало еще холодней и скучней.
Дверь в квартиру патрона обычно открывала горничная, слащавая старая дева, а на этот раз открыл камердинер Зотов, бывший матрос, человек лет пятидесяти, досиня бритый, с пухлым лицом разъевшегося монаха и недоверчивым взглядом исподлобья.
– Пожалуйте в зало, – предложил он, встряхивая мокрое пальто. Самгин, протирая очки, постоял пред дубовой дверью, потом осторожно приотворил ее и влез в узкую щель боком, понимая, что это глупо. Пред ним встала картина, напомнившая заседание масонов в скучном романе Писемского: посреди большой комнаты, вокруг овального стола под опаловым шаром лампы сидело человек восемь; в конце стола – патрон, рядом с ним – белогрудый, накрахмаленный Прейс, а по другую