ненависти — народ он презирал. Орда варваров! Всегда готовы к грабежу! Рады купаться в крови! Гордость его была беспредельна. С высоты собственного величия он спесиво взирал на министров своего кабинета, унижал их, то высмеивая, то обрушиваясь на них в припадках злобы. Сердце его не знало ни великодушия, ни верности. Высокие помыслы были ему незнакомы. Чтобы спасти власть буржуазии и короля, которого он ненавидел и которому служил верой и правдой, Казимир Перье был готов расправиться с врагами без всякой пощады.
Но чтобы дать силу королю, нужно сломить мощь республиканцев. А могущество их было велико и не переставало расти. Республиканцы ненавидели короля. Хуже того, они безжалостно высмеивали его. Они называли его попугаем, грушей (голова его напоминала грушу), они устраивали волнения и беспорядки, разжигали ярость народа. Они требовали, чтобы каждый гражданин получил право голоса, старались ввязать Францию в войну ради защиты поляков, бельгийцев и итальянцев; они угрожали террором и грабежом. Пока республиканцы не будут раздавлены, у Франции нет ни власти, ни достоинства, ни престижа, ни порядка, ни благополучия. Вот почему вся сила в руках Казимира Перье была обращена на решение первой и основной задачи: сломить республиканцев.
Два с половиной месяца прошло с того дня, как Эварист в третий раз послал свою работу во Французскую академию. Когда он спросил о судьбе рукописи, ему сказали, что ее изучают господа Лакруа и Пуассон.
Лакруа был уже стар в то время, и ныне имя его занимает незначительное место в истории математики. Пуассон, маленькое существо, державшееся всегда с большим достоинством, никогда не выбросил бы математическую рукопись в корзинку. Но он занимался главным образом прикладной математикой, и проблемы алгебры его не очень интересовали. Ни одного крупного, известного математика во Франции не было в те дни. Коши последовал за Бурбонами в изгнание; впрочем, от его присутствия в Париже Эваристу не стало бы легче.
— Есть ли великие математики во Франции? Кто, кроме меня, может ответить на этот вопрос? — Так, горько и гордо улыбаясь, говорил себе Эварист.
31 марта 1831 года он писал в академию:
«Смею надеяться, что господа Лакруа и Пуассон не сочтут дерзостью мое напоминание о работе, посвященной теории уравнений и представленной на их рассмотрение три месяца тому назад.
Исследования, содержащиеся в этой рукописи, составляют часть труда, представленного мною в прошлом году на соискание премии за работы в области математики.
В этом труде мною даны правила, необходимые, чтобы во всех случаях узнать, можно ли решить данное уравнение в радикалах. Так как до сих пор решение этой проблемы представлялось математикам если не невозможным, то весьма трудным, комиссия, не ознакомившись с работой, вынесла заключение, что я ее разрешить не способен: во-первых, потому, что меня зовут Галуа, а во-вторых, потому, что я студент. Мне сообщили, что рукопись утеряна.
Казалось бы, этого урока должно быть достаточно. Тем не менее, вняв совету почтенного члена академии мосье Пуассона, я восстановил часть моей работы и представил ее Вам.
Соблаговолите, мосье президент, разрешить мои сомнения и выяснить у господ Лакруа и Пуассона, потеряна ли вновь моя рукопись, или они намерены доложить о ней академии.
Примите, мосье президент, заверение в совершенном к Вам уважении Вашего покорного слуги.
15 апреля 1831 года
Девятнадцать человек из расформированных артиллерийских частей национальной гвардии были арестованы. Им предъявили обвинение в заговоре против Луи-Филиппа, устроенном в декабре 1830 года во время процесса министров Карла X. По словам прокурора, они собирались передать орудия народу, вызвать революцию и свергнуть королевскую власть.
Обвинение было предъявлено Кавеньяку, Гинару, Пеше д’Эрбинвилю и шестнадцати другим. На них выбор пал, по-видимому, случайно: многих из наиболее активных артиллеристов не тронули. Прежде чем привлечь к ответственности других видных республиканцев, правительство хотело создать прецедент и доказать, что заговоры подлежат наказанию.
Галуа пошел в Пале де Жюстис (Дворец Правосудия). Здание окружали солдаты муниципальной гвардии. Внутренние дворы под сводами были заполнены кавалеристами.
Эварист пробрался сквозь оцепление, сквозь толпу рабочих и студентов. Сто раз пришлось ему показать пропуск, прежде чем он вошел в битком набитый зал суда. Зал был полон хорошеньких, одетых по моде женщин. Ни одна не заметила Эвариста. Блестящими глазами они смотрели на девятнадцать героев.
Галуа стал слушать. Все его сочувствие было на стороне обвиняемых. Да, он ощущал свою близость к ним. «Дело девятнадцати» было и его делом. Но сейчас же его смутили тайные мысли, сразу охладившие пыл, родившие чувство вины и недовольства собой.
Он поймал себя на том, что думает не только об обвиняемых — об их судьбе, об исходе судебного процесса, — но и о себе. Все создавало преграды у него на пути. Его преследовали в Луи-ле-Гран и в Нормальной школе. Его преследовали Французская академия и Политехническая школа. Он ждал, что его будут преследовать и как республиканца. Но в этом последнем гонении — единственном, которое означало славу и известность, — именно в нем-то ему было отказано. Почему его не отдали под суд вместе с другими? Разве он не был в Лувре 21 декабря? Не был готов перейти на сторону народа и свергнуть Луи — Филиппа? Нет, неправда, что правительство его не преследует. Не замечать его существования — разве это не значит преследовать? И преследовать жестоко!
Он старался справиться с этими чувствами, сосредоточиться на процессе. Он услышал вопрос председателя суда Ордуина, обращенный к Пеше д’Эрбинвилю:
— Вы обвиняетесь в хранении и раздаче оружия. Признаете ли вы справедливость обвинения?
Судья указал на стол, где лежали найденные в доме обвиняемого патроны. Они были завернуты в шелковую бумагу и перевязаны розовой ленточкой.
Галуа напряженно ждал ответа Пеше, но тут же к нему закралась горькая мысль: «Что бы ответил я, если б мне задали этот вопрос? Если бы взоры всех этих женщин были обращены на меня?»
Пеше посмотрел на судей, на присяжных. Взгляд его был так же спокоен и холоден, как в тот июльский день, когда он выступал на площади перед Ратушей и Галуа увидел его в первый раз. Ровным звучным голосом, слегка кривя нижней губой, он отвечал:
— Не только признаю, господин председатель. Я этим горжусь. Да, у меня было оружие, и очень много! Буду рад сообщить вам, как я его достал. В июле во главе горсточки людей я под огнем взял один за другим три поста и отобрал оружие у побежденных. Я сражался за народ. Солдаты в народ стреляли. Виноват ли я, взяв оружие, предназначенное для того, чтобы ранить и убивать граждан?
Эти слова были встречены рукоплесканиями. Аплодировал и Галуа, шепча про себя: «Придет и мой час. Вам не удастся отказать мне в этой трибуне. Вы не сможете не заметить меня!»
Потом настал момент, которого ждали все собравшиеся. Вопрос, признает ли он себя виновным, задали Кавеньяку.
Оратор, народный герой обвел взглядом присяжных и публику, затем величественным движением повернулся к прокурору:
— Вы обвиняете меня в том, что я республиканец. Я считаю это обвинение одновременно и честью и отцовским наследством. Член Национального Конвента, мой отец пред лицом всей Европы провозгласил республику. Он защищал ее. Прожив двадцать лет в ссылке, он умер изгнанником. Отец пострадал за дело республики, которому столькие изменили. Это было последнее, что он мог предложить стране, так храбро защищаемой им в юности. Я его сын. Его идеалы вдохновляют и меня. Принципы, в которые он верил, за которые боролся, перешли теперь по наследству ко мне. Знания, жизнь, опыт лишь укрепили меня в моих убеждениях. Я заявляю от всего сердца, без лицемерия и без страха: я республиканец.
Галуа почувствовал, как от теплых взглядов и горячих слов Кавеньяка исчезают его затаенные тревожные мысли. Теперь он слился со всем залом в едином чувстве, от которого у многих показались на