вереницей смертей. Ежедневные газеты то и дело сообщали о похождениях Голема, или Голема из Лаймхауса, иные детали приукрашивая, а иные и вовсе изобретая в стремлении изобразить и без того мрачные события как нечто совсем уж чудовищное. Не сам ли репортер «Морнинг адвертайзер», к примеру, выдумал, что Голем, преследуемый «разгневанной толпой», вдруг «растворился» в стене пекарни на Хейли- стрит? Но, возможно, дело вовсе даже не в вольностях газетчиков: ведь сразу после этой публикации несколько жителей Лаймхауса подтвердили, что были в числе преследователей этой твари и наблюдали за ее исчезновением. Старая женщина, жившая на Лаймхаус-рич, клятвенно утверждала, что видела «прозрачного джентльмена», быстро движущегося вдоль речного берега, а один безработный торговец сальными свечами поведал миру на страницах «Газетт», что приметил фигуру, взмывающую в воздух над Лаймхаусским доком. Так родилась легенда о Големе, родилась еще до последнего и самого ужасающего преступления. Через четыре дня после гибели Элис Стэнтон целая семья была убита в своем доме на Рэтклиф-хайвей.
Что же предприняла в связи со всем этим полиция? Она действовала обычным порядком. Приводили ищеек, чтобы те взяли след предполагаемого убийцы; опрашивали жителей по всему Лаймхаусу; после каждого преступления вызывали полицейского хирурга, который внимательно обследовал трупы на месте, а затем с примерным тщанием проводил вскрытие в участке. Ряд подозреваемых был подробно допрошен — правда, поскольку в обычном человеческом облике никто, по существу, Голема не видел, улики против этих людей были в лучшем случае косвенные. Поэтому обвинений никому предъявлено не было, и восьмой полицейский округ стал мишенью весьма острой газетной критики. В «Иллюстрейтед сан» даже появился лимерик, высмеивающий полицейского инспектора, который вел дело:
Глава 3
Мистер Грейторекс. Покупали ли вы мышьяк в порошке в аптеке Хэнуэя на Грейт- Титчфилд-стрит утром двадцать третьего октября прошлого года?
Элизабет Кри. Да, сэр. Покупала.
Мистер Грейторекс. Для чего он вам понадобился, миссис Кри?
Элизабет Кри. В подвале завелась крыса.
Мистер Грейторекс. В подвале завелась крыса?
Элизабет Кри. Да, сэр. Крыса.
Мистер Грейторекс. Мышьяк, без сомнения, можно было купить и где-нибудь поближе к вашему дому, в Нью-кросс. Зачем вы поехали на Грейт-Титчфилд-стрит?
Элизабет Кри. Я хотела навестить приятельницу, живущую в той части города.
Мистер Грейторекс. И навестили?
Элизабет Кри. Ее не было дома, сэр.
Мистер Грейторекс. Значит, вы вернулись в Нью-кросс, купив мышьяк, но не навестив приятельницу. Так или нет?
Элизабет Кри. Так, сэр.
Мистер Грейторекс. Мышьяк подействовал?
Элизабет Кри. Да, тварь уничтожена, сэр.
Мистер Грейторекс. Вы отравили крысу?
Элизабет Кри. Да, сэр.
Мистер Грейторекс. Вернемся теперь к иной, более прискорбной кончине. Получается, что ваш муж захворал вскоре после вашего визита на Грейт-Титчфилд-стрит.
Элизабет Кри. Он постоянно жаловался на желудок, сэр. Еще с той поры, как мы познакомились.
Мистер Грейторекс. А когда, кстати, это произошло?
Элизабет Кри. Мы познакомились, когда я была очень молода.
Мистер Грейторекс. Верно ли, что в то время вы были известны как Лиззи с Болотной?
Элизабет Кри. Такое у меня было тогда прозвание, сэр.
Глава 4
Я была у матери единственным ребенком, ребенком нежеланным и нелюбимым. Может быть, она хотела сына, чтобы он о ней заботился, но я в этом не уверена. Нет, она никого не хотела. Я думаю, что она, прости ее, Господи, убила бы меня, если бы духу хватило. Я была горьким плодом ее чрева, внешним знаком внутренней порчи, порождением распутства, символом грехопадения. Она много раз мне говорила, что отец мой умер, получив страшное увечье в Кентских каменоломнях; она представляла мне его последние мгновения, изображая, как обхватила ладонями его поникшую голову. Но он вовсе не умер. Из письма, которое она прятала под тюфяком нашей общей кровати, я узнала, что он ее бросил. Он и мужем-то ей не был — так, заурядный сердцеед и фат, сделал ей ребенка и скрылся. Этим ребенком была я, мне и пришлось нести бремя материнского стыда. Порой она ночь напролет простаивала на коленях, моля Иисуса и всех святых уберечь ее от преисподней; но если есть на том свете хоть какая-то справедливость, ныне она там жарится. И пусть жарится.
Мы жили в Ламбете на Питер-стрит, что идет от Болотной улицы, и зарабатывали шитьем парусов для рыбацких лодок, стоявших у конного перевоза; это была неимоверно трудная работа, даже кожаные перчатки не спасали рук от игл и грубой ткани. Да хоть сейчас посмотреть на мои ладони — такие натруженные, такие измочаленные. Кладу их на лицо и чувствую все эти борозды, глубокие, как дорожные колеи. Большие, большие руки, часто говорила мне мать. У женщины не должно быть таких больших рук. И такого большого рта, как у тебя, мысленно добавляла я. Уж как она молилась, как завывала, когда мы работали, — всю чушь повторяла, какую нес преподобный Стайл, что служил в часовне на Ламбет-хай-роуд. То она кричит: «Прости, Господи, мои прегрешения!», то, миг спустя: «Какое умиление, какой восторг!» Она и меня таскала с собой в эту часовню; все, что помню, — как дождь стучал по крыше и как мы распевали гимны по молитвеннику Уэсли. А потом опять за шитье. Кончив чинить парус, мы несли его к перевозу. Раз я водрузила ткань себе на голову, но мать шлепнула меня и сказала, что это непристойно. Уж у нее-то был опыт по непристойной части; шлюха — шлюха и есть, хоть бы она и трижды раскаялась. А у кого, как не у шлюхи, мог без мужа родиться ребенок? Рыбаки звали меня Малюткой Лиззи и о дурном не помышляли, но иные джентльмены у реки шептали мне на ухо всякую всячину, заставляя меня улыбаться. От худших учителей в мире я набралась разных слов и по ночам произносила их в подушку.
Стены наших двух комнат были бы совершенно голыми, если бы мать не оклеила их страницами из