лучше к Понтагам. У Квичей пшеница еще на поле, а Понтаги на днях уже смололи.
И мы сворачиваем к Понтагам.
Бабушка несет на плече две тяжелые котомки с брусникой, одну — спереди, другую — на спине, и знай кряхтит. Да и моя ноша тяжелеет с каждым шагом. К концу пути мы часто снимаем торбы, ставим их наземь и отдыхаем.
Зато у Понтагов все пошло хорошо. Нас напоили чаем, угостили блинами. Потом меня пустили вместе с девчонками в сад рвать вишни, подбирать под яблонями опадыши, лакомиться крыжовником и красной смородиной. Из сада мимо клети мы побежали к речке, бродили по воде, ловили ладошками мальков. Все время мы были чем-то заняты, но вроде бы ничего еще толком не повидали, ничего не успели, вдруг слышу — бабушка зовет: пора домой.
— Так скоро! — невольно вырвалось у меня.
Грустный вошел я в клеть, куда хозяйка повела бабушку, чтобы чего-нибудь насыпать нам в котомки. Одну она заполнила пшеном, другую мелко просеянной пшеничной мукой.
Хозяйка положила мне на голову руку и спросила:
— Ну, а в твою торбу чего насыпать?
Я прикрыл глаза рукой и опустил голову.
— Может, серого гороха?
Я все молчал.
— Что-то он у нас в нынешнем году очень твердый уродился, — сказала хозяйка, — может, в дурной месяц посеяли… Лучше я тебе конопельки насыплю. И нести будет легче.
Хозяйка доверху насыпала мне в торбу конопли, а я ей, как положено, поцеловал руку.
Мы возвращались домой той же дорогой, с теми же тяжелыми котомками на плечах. Мы обменяли свой товар, и притом с большой выгодой. Бабушка моя кряхтела и охала пуще прежнего, но, когда присаживалась отдохнуть, лицо ее сияло.
— Ну, теперь, почитай, до самого рождества хватит, — говорила она и жесткой рукой своей гладила тугие белые торбы.
ЛИЗА-ПАСТУШКА
Одно лето пастушила на нашем хуторе старая дева. Поговаривали, будто она малость тронутая, но мне она нравилась, и я часто ходил к ней на выгон. Все звали ее не иначе как Лиза-пастушка. Фамилии, похоже, у нее и вовсе не было.
Как-то я спросил у Лизы:
— Почему не идешь в работницы? Такая большая, а все пастушка.
— Уж больно я люблю коров да овечек, — отвечала Лиза. — На хлеб я зарабатываю, с меня и довольно. Жалко вот — свиней вместе с коровами пасти нельзя. Страсть люблю поросят. Возьмешь на колени, нянчишь, как малого дитенка. Они ведь и плакать умеют, и смеяться.
Я с Лизой-пастушкой полностью соглашался. Когда вдобавок она мне пела церковную песню про Давида, как он овец пас да на кокле[16] играл, я давал зарок: вырасту, ни за что не пойду в батраки, навечно останусь в пастухах.
Лиза всегда брала с собой на выгон церковный песенник, и мы с ней пели подряд все псалмы, мелодии которых она помнила. Поем, бывало, долго-долго, покуда на обоих не нападет смех. Лиза тотчас совала песенник в сумку. Грех смеяться, говорила она, когда святые песни поешь. Мне, понятно, первому попадала смешинка в рот, а уж тогда и Лиза не выдерживала. Она прямо-таки корчилась от смеха и даже иной раз валилась ничком и прятала лицо в траву.
Но пению нашему пришел конец из-за весьма прискорбного случая. К песеннику подобралась Буренка и его съела. Да, да! А заметили мы Буренкино лиходейство слишком поздно. Ох, как Лиза рассвирепела! Воздев руку, она дала клятву никогда больше Буренку не любить и не холить. Тьфу! Глаза бы не глядели на этакую паскуду!
Но сердилась Лиза недолго. Вот она уже обнимает корову за шею, гладит и приговаривает:
— Да ты ж у нас несмышленая! Святой книжки от календаря не отличишь! Тебе только бы сжевать, вот и жуешь, что ни попади.
Какое там пение без песенника. Отныне Лиза и я коротали время по-другому, мы беседовали. Лиза рассказывала мне о своем детстве. В мои годы она уже у хозяина свиней пасла. Хутор стоял под горкой, понизу тянулся большак, а на горке — паровое поле.
Вскорости после юрьева дня пасла она свиней, глянула на дорогу, видит: матушка стоит. И давай матери кричать, чтоб та на горку подымалась. А мать стоит, и ни с места. Тогда она возьми да припусти вниз со всем своим стадом. Под гору да напрямки по ржаному полю, — только-только засеяли. Добралась до большака и тут разглядела: не мать там стоит, а столбик придорожный. Она в рев. А хозяин неподалеку боронил. Завидел, как она с горушки свиней гонит, и ну кричать, а потом подошел да кнутом так отделал — струпья две недели не сходили.
— Такая у нас, у бедняцких детей, доля, — под конец заключила Лиза и вздохнула.
У нашего хозяина учился кузнечному делу рыжий парень. Звали его Мик. Лиза призналась мне, что Мик ей очень понравился, и мы о нем с ней заводили разговор. Мик спал в тележном сарае, в санях, на сеннике, и единственно благодаря Лизе у него всегда была мягкая постель.
И до того скрытно она ухитрялась это делать, что никто на хуторе — ни сам Мик, ни домашние — про это не знали. Мик парень молодой, говорила мне Лиза, стыдно ему будет, если кто заметит да обсмеет. Не раз, бывало, она устроит ему постель и под одеяло сунет цветы.
— Пускай подивится, — говорила она, — пускай смотрит на них и нюхает, они душистые…
Как-то на пастбище Лиза попросила меня сходить в кузню и спеть Мику такую песенку:
Я обещался выполнить ее просьбу, однако в кузню так и не пошел. Мне, признаться, на этого Мика глядеть было тошно, но я смирял себя только потому, что Лиза его всячески расхваливала, расписывала. Лиза тоже была не из красавиц, но я любил ее, потому что она со мной разговаривала по-человечески, не то что остальные, сквозь зубы да свысока.
У моей бабушки был черный барашек, очень смирный. Мы с Лизой однажды обрядили его в ситцевую кофту, на голову повязали белый платок, и стал наш барашек эфиопской принцессой. Но вот беда! Проходил мимо учитель со своим большущим псом. Пес увидал нас да как взлает: «Гав!» Всего один раз гавкнул, но и того хватило. Барашек опрометью бросился к овцам. А те от такого страшилища врассыпную. Кружат, мечутся, а барашек за ними.
— Ох и бранить вас будут! — сказал учитель.
— За что ж бранить-то, барин? Вам самим, вижу, смешно… — отвечала Лиза. — Так-то оно так, хвалить не похвалят.
Тем временем овцы помчались домой. Лиза посылала меня за ними, но я боялся бабушки и предпочел постеречь стадо на выгоне.