улице мимо них и развернулись. Дедушка распряг лошадь, поднял оглобли торчком, чтобы не мешали. Теперь можно было начинать торг с покупателями-евреями.
— Сколько просишь? Сколько просишь? — твердили они без умолку.
— Двадцать восемь, — всякий раз отвечали мы.
Покупатели только усмехались и один за другим отходили.
Подошла к нам высокая худая литовка в желтой кофте. Она заглянула Пятёне в рот, пощупала у нее кончик хвоста, подавила вымя.
— Двадцать пять, — сказала она.
— Тебе и за тридцать не отдам, — ответила мать.
— Это почему? — растерянно улыбнулась литовка.
А мать шепнула ей:
— Для хозяйства не присоветую никому.
Литовка поняла, поблагодарила и ушла.
Тут маме втихомолку досталось.
— Дура этакая! — ругал ее дед.
— Ну и пускай дура! — отвечала она.
Опять стали подходить евреи, торговались, хаяли нашу корову. Сбили цену до двадцати трех рублей, мама уже было согласилась продать, но той порой подошел молодой барин в зеленой шляпе и коричневых перчатках. Он оглядел корову со всех сторон, и она ему понравилась. После долгих переговоров он сторговал ее за двадцать шесть рублей, и мама взяла у него деньги.
— Далеко повезете? — спросил дед.
— В Корочкину усадьбу, под Большую Елгаву.
Мать пригорюнилась.
— Значит, больше нам не свидеться, коровушка моя! — С этими словами она протянула Пятёие последнюю корочку хлеба.
Явился какой-то бородач, накинул Пятёне на шею тяжелую цепь. С непривычки бедняжка уныло понурилась, будто в ожидании еще горших бед. Мама отвязала от телеги Пятёнину привязь и сказала:
— Снимите с нее цепь, барин. Я свою веревку отдам. Новая, крепкая, ручаюсь — не порвется. А у коровы хоть какая-то привычная вещь будет на чужой стороне.
Барин посмеялся, но цепь велел снять. И Пятёну увели.
Мама вынула из кармана деньги, подержала их в стиснутом кулаке и сунула обратно. Потом мы пошли на базар.
Мне купили новый картуз с ярким бумажным козырьком. Купили обвитую золотой тесемкой, длиннющую конфетину, похожую на верстовой столб, и еще купили сдобную булку, украшенную пупырышками. Я ходил по улице, уцепившись за материну юбку, и жевал сдобу. Пятёна была забыта.
Но когда мы выехали с базара и свернули на большак, знакомый голос позвал меня.
Мы оглянулись.
Близ дороги у длинной перекладины стояли на привязи коровы и быки. Среди них была и наша Пятёна. Она повернула голову в нашу сторону и мычала. Мы видели ее черные глаза.
Мама всхлипнула, сказала деду, чтоб погонял лошадь, — чего шагом плетемся, разве это езда? Дед натянул вожжи, и мы припустили, да так быстро, что зеленые полосы обочин побежали нам навстречу.
Весь вечер мама была молчаливая, спать легла, не поужинав. На другой день я слышал, как она у колодца говорила хозяйке:
— Продать бедняку, у кого, поди, всего-навсего одна животина, посовестилась.
— Так-то оно так, — подтвердила хозяйка. — В хозяйстве ее держать — рисково, может, и зарастет ранка до отела, а все ж ручаться нельзя.
— У меня прямо камень на сердце, — сказала мама. — Не иначе — грех я на душу приняла, что не выложила тому барину всю правду.
— Ничего, — успокаивала хозяйка. — Думаешь, у такого карман отощает? Не захочет держать — продаст.
— А как пусто стало… Куда ни посмотришь… Вроде кто помер. Войдешь в хлев — где же моя Пятёнушка? Ни привязи нету, ни яслей. Только и плачешь.
С тех пор по вечерам мы часто ужинали бедняцкой похлебкой. Кроша хлебные корочки, я часто вспоминал Корочкину усадьбу.
И по сей день, если порой встретится в газете это название, я сразу вспоминаю нашу Пятёну. Мне чудится, будто она еще жива и будто — зайди мы с мамой к ней в хлев — знакомый голос позовет нас и нам навстречу засветятся два черных ясных глаза.
МОЙ ОТЕЦ
Не знаю, во сне я это видел или наяву, но память хранит отрывочные картины отцовской болезни и его похорон. Я вижу все, как сегодня, кажется — протяну руку и потрогаю гладкий черен лопаты, воткнутой в желтый песочный холмик; скажу слово или заплачу — отец подымет голову и взглянет на меня.
…Большая сумрачная комната с желто-зелеными окошками. Страшный черный зев печи прямо напротив бабушкиной кровати. На ней сидит бабушка, мать моего отца. Я примостился за ее спиной и, навалившись на костлявое бабушкино плечо, трогаю пальцем пуговицы на ее кофте, будто пересчитываю. Это мое занятие. Чуть подальше, у задней стены, еще одна кровать. На ее краю сидит бледный человек и кашляет. На нем грубая холщовая рубаха, еще более грубые порты. Грудь у него голая. На полу возле его ног посудина с водой. Человек этот — мой отец.
…Опять я стою на кровати, играю концами бабушкиного красного платка. Они влажные. Кровать у задней стены пуста. А посреди комнаты на стульях стоит белый длинный ящик с высокой крышкой, похожий на дом. Люди ходят бесшумно. Мама подсаживается к нам, берет мои руки в свои и вдруг валится ничком, зарывается лицом в подушки. Мой отец умер.
…На крышке ящика потрескивает тонкая сальная свеча, мама сидит на стуле с книгой на коленях. Домочадцы, понурые, каждый в своем углу. Просыпаюсь утром… Мама все сидит на стуле, только голова ее склонилась над самой книгой.
…Мы едем зеленым лесом. По обочинам дороги сосны, стволы толстые, как бочонки, обомшелые, в трещинах. Мы едем по мосту. Вода в речке совсем красная. На воде желтые цветы. Тяну к ним руку… Провожающих длинная вереница. Из-под дуги вижу спины ездоков, другие темные дуги и гривы лошадей. Мы едем далеко-далеко.
…Серый сосняк. На земле полно шишек, но мне до них не добраться: бабушка держит меня на руках и наземь не спускает. Вижу большую кучу желтого песка. В него воткнуто несколько лопат с красивыми рукоятками. Я тянусь к одной из них. Вокруг люди поют и плачут. Потом парни берут лопатами песок из большой кучи и ссыпают его чуть подальше. И вот уже там вырастает холмик. На его верхушке черный крест. На кресте пара узорных рукавиц. Какой-то человек вынимает нож и перерезает нить. Мама падает на колени у самого креста, приникает лбом к песку. Бабушка ставит меня подле мамы. Оглядываюсь вокруг, потом тычу пальцем в мягкий песок, делаю ямки. Как славно бы я тут поиграл, но пошел дождь, и мама увозит меня.
Кратки и бедны эти видения, но они поныне живут в моем сердце. Мне чудится даже, что с каждым днем они все ярче, все отчетливей. Не помню ни единого его слова, ни единой ласки, даже ни единого взгляда — и все же люблю отца и часто перебираю в памяти отрывочные воспоминания.
В НЯНЬКАХ