время приблизилось к семи и хлеб был почти готов, он так чудовищно устал, что подумал, не разбудить ли Крюмме — путь следит за хлебом последнюю четверть часа. Он отбросил этот план, Крюмме надо выспаться, ему надо на работу, у него жесткий график, и он зарабатывает безумные деньги, он не художник, он просто такой, какой он есть, газетчик, занимающийся тяжелым трудом. Песочные пирожные, по счастью, сейчас печь не надо, они отправятся в духовку, только начиненные кусочками яблок и взбитыми белками, когда гости будут наслаждаться обедом. А сейчас они стояли на подносе в самом низу холодильника, тщательно уложенные в формочки. Бутылка почти опустела, город проснулся, и перед дверью, стоит ему выглянуть, будет лежать газета. Казалось, он своровал лишний день между вчера и сегодня, кусочек времени, наполненный рождественской радостью и выпечкой. Несмотря на придавившую его усталость, он был необычайно собой доволен. Крюмме поест свежеиспеченного хлеба на завтрак, Эрленд надеялся, что не останется-таки одиноким геем, доводящим себя до изнеможения гастрономическими изысками на рассвете. Он вынул хлеб из духовки, опустошил бутылку, прокрался в спальню и не успел опустить голову на подушку, как заснул.
Проснулся он оттого, что Крюмме стоял, склонившись над ним с телефоном в руке, в комнате было совсем светло.
— Эрленд, вставай. Ты проснулся?
— Не знаю.
Крюмме нащупал его левую руку, сомкнул его пальцы вокруг трубки и прошептал:
— Это норвежец. Говорит, что он твой брат. Я даже не знал, что у тебя есть брат.
В течение полутора суток, привыкая к мысли, что она не будет жить вечно, Тур вышагивал по двору и чувствовал, как сводит живот. Он слышал, как звонили воскресную службу в церкви. Для него колокола означали время завтрака и мало относились к Божьему завету. Синий декабрьский свет спускался на покрытые снегом склоны и черный фьорд, было ясно, даже виднелось несколько звезд. Впрочем, если бы шел снег, ему было бы все равно, ему нравилось сидеть за рулем трактора и оставлять за собой чистые белые линии с четкими краями с каждой стороны липовой аллеи. Деревья стояли черными воздетыми к небу руками, изящно посаженные на равном расстоянии друг от друга так давно, что уже трудно себе представить, что когда-то обитатели Несхова хотели изобразить роскошь и гостеприимство. Ему аллея казалась до боли помпезной и лживой, он бы с удовольствием спилил каждое чертово дерево, но решал здесь не он.
Он часами торчал в свинарнике, и теперь, как всегда, хотел поесть, прежде чем возвращаться туда. Одна свинья могла вот-вот опороситься. И тут он заметил, что занавески в комнате матери на втором этаже до сих пор задернуты.
Она обычно вставала, когда он шел в хлев в семь часов, чтобы успеть приготовить завтрак к его возвращению.
В сенях не пахло кофе. Кухня была пустой и холодной, когда он открыл дверь, однако он тут же ее затворил, чтобы не напустить еще больше холода. Старая дровяная плита не была растоплена, не слышно радио в дальнем конце кухонного стола под календарем. На столе не стоит подставок для яиц и нет чайных ложек как обычно по воскресеньям, нет кусочка сложенной туалетной бумаги рядом с отцовской тарелкой, поскольку он всегда пачкал желтком бороду. Кухня вдруг стала просто помещением, которого он словно бы раньше и не видел, горела одна только лампочка под вытяжкой, создавая маленький треугольник света над плитой, кастрюлями, кофейником и разделочным столом. Сердце его забилось чаще. Он беспомощно застыл посреди кухни, глядя на дровяную плиту и пытаясь как-то свести все воедино. Заливая водой старую гущу в кофейнике, отрезая хлеба и намазывая его маргарином, укладывая сверху сыр, он заметил, как трясутся руки. Сыр он аккуратно завернул в полиэтилен. Когда пакет был уже несколько раз перетянут шнурком, он снял еще резинку с гвоздя, на котором висел календарь, и нацепил на сверток и ее, и только потом убрал его в холодильник. Он ждал, пока сварится кофе, старался поменьше думать и слушал нарастающее гудение кофейника. Налил кофе в чашку, вынутую из шкафчика наобум, чашка была не его, почти неиспользованная, с розовым цветком, пропечатанным квадратиками. Гуща практически не оседала, кофе был весь в черных точках, но Тур все равно отхлебнул, надеясь, что гуща все-таки опустится.
Он почувствовал, как согревается рука на чашке. Съел бутерброд, стоя у стола и разглядывая в окне, как лазоревка клюет кусок шпика, перевязанного бечевкой и прикрепленного к нижней ветке дерева. Шпик висел уже давно. Он раскачивался на ветру, а лазоревка подлетала то сверху, то снизу и клевала его с привычной для маленьких птичек большой скоростью. Прямо над ней крепился кусок доски. Туда приземлились три воробья и точили клювы. Потом дощечка опустела. Он прислушался к звукам со второго этажа, но там было тихо. Уличный термометр на кухонном окне показывал минус девять.
Вчера было плюс два. Дедушка Таллак вел погодный дневник шестьдесят лет, он обычно сидел за кухонным столом по вечерам и записывал, а потом устраивал викторины — кто вспомнит, какая была погода тогда-то, — или громко декламировал свои записи военных лет о том, какие настали жаркие вёсны и лета после того, как прогнали немецкую сволочь из страны. Тур хотел продолжить записи после смерти дедушки, но с его уходом куда-то делась и вся мальчишеская радость от этой, в общем-то, ненужной информации. А теперь уже поздно заводить погодный дневник. Впрочем, Тур уже много лет думает о том, что уже слишком поздно делать. И сейчас в голове мысли о погоде смешались с мыслями о занавесках в маминой комнате, мама ведь не может узнать погоду, если занавески все еще задернуты.
Он запил бутерброд кофе, тот был горьким и терпким, как запах кипящей смолы. Как непохоже на воскресенье. Стоять так на кухне, впихивать в себя случайную еду и слышать вдали звон колоколов. Он сполоснул чашку и на негнущихся ногах подошел к рождественскому светильнику на подоконнике и повернул выключатель на центральной, самой высокой свечке. Светильник никогда не оставляли на ночь, чтобы дурацкое украшение случайно не загорелось; смешно, что оно вообще тут стояло, скорее для соседей, создавая иллюзию рождественского настроения на хуторе.
С зажженным светильником день показался вполне приемлемым. Вчера с матерью все было в порядке. Жаловалась только немного на головную боль и на привычную боль в коленках, из-за которой она никак не хотела идти к врачу. Он опять вышел на двор, остановился и долго смотрел на занавески. Они висели прямые, неподвижные, синие. Занавески в комнате отца тоже были задернуты, но это никого не тревожило. Было совершенно неинтересно, чем этот человек вообще занимается; правда, Тур предпочитал следить, где тот находится, чтобы не разыскивать его слишком подолгу. Совместное застолье с отцом выливалось в долгую ругань. «Он же должен что-то есть», — говорила мать. Неужели должен? А если просто перестать на него накрывать, может, он вовсе исчезнет.
Окно в ее комнате тоже было закрыто, обычно она держала его открытым, любила свежий воздух. Закрыла, потому что мерзла? Она обычно и не мерзла, говорила, что жители Трёнделага не мерзнут, во всяком случае, незаконнорожденные девчонки из южных деревень. Подняться к ней, что ли? Зайти в ее комнату, открыть дверь. А можно? Надо сначала проведать свинью. Сару. Это ее первый опорос…
Вертолет «скорой помощи» низко летел, кренясь над фьордом. Он порадовался новому звуку вместо надоевших колоколов. Однако, заметив, что вертолет направляется к хутору, слегка забеспокоился. Может, это знак? Нет, чушь собачья, надо взять себя в руки. Подумаешь, занавески задернуты, а кухня не наполнена запахом кофе и звуками радио, и подставок для яиц нет на столе. Хватит мрачных мыслей. Пусть ей уже восемьдесят, но она здорова и подвижна, как всегда, наверняка просто немного простудилась. Тур резко и решительно отвернулся от окон, шерстяной носок заскользил в деревянном башмаке, и он споткнулся, чуть не полетев носом в землю. В животе тепло защекотало от адреналина.
— Черт! — выругался он и услышал собственный запыхавшийся хриплый голос.
Вертолет приближался, и барабанящий звук превратился в грохот, низко стелящийся над мхами. Больница располагалась по другую сторону горы. Звук был слишком громкий, слишком внезапный. Вертолет висел светящимся шаром под нечетким контуром тарелки вращающихся лопастей. Кто-то больной находился внутри за металлическими стенками, среди этого грохота, наверное, там внутри раздавались плач и жалобы, протягивались пластиковые шланги, надевались кислородные маски, как он видел по телевизору. Он ясно представил себе эту картину, как следует прикрывая за собой дверь и вдыхая знакомый острый запах свинарника. Теперь осталось только забыть все, что было снаружи. Он силился забыть, хотя обычно это происходило автоматически, без напряжения. Он кивнул сам себе несколько раз, она всего лишь простужена, конечно, ей надо полежать немного, пока она не выздоровеет, и больше тут думать не о чем,