повседневностью, как Надя Резаева, смешны и нелепы, как провинциальная Надежда Монахова. За этим видимым, внешним, поверхностным, у Дорониной всегда слышен глубокий и сильный голос личности — самобытной, независимой, подчиненной не механическим нормам, а свободному чувству.
Ее героини могут заблуждаться, совершать глупости, быть жестокими. Но они всегда ищут свою — не автоматическую, не общепринятую — правду, всегда действуют из высших, а не низменных побуждений.
Что из того, что Надежда Монахова прожила всю жизнь в заброшенном городишке? Что из того, что ее образование ограничено приходским училищем, а эрудиция не идет дальше переводных романов? Пусть ее словарь убог, а слишком нарядные платья выдают неразвитый вкус. Пусть все в ее жизни заурядно. Незауряден в исполнении Дорониной сам человек.
Она совсем не похожа на провинциальную львицу. «Красивая и молодая», она ходит «походкой чинною», опустив ресницы, из-под которых вдруг ослепит синий-синий взгляд. За наивно-претенциозным и смешным бьется в ней и ждет своего часа «душа-буря». В этой Надежде есть что-то от образа блоковской России, нишей, скудной, непробудно-дремучей, но и единственной, обещающей, прекрасной.
Монахова живет, изнемогая в пустых мечтах, замкнутая в кругу, очерченном ее странной фантазией. Но в стойкости этих фантазий, в их отторгнутости от житейского сказывается и духовная сила Надежды, цельность ее натуры, свободной от корысти и грошовых расчетов. Жена акцизного надзирателя, мелкого честолюбца и шута, она не запятнана уступками выгоде. Отгородив себя от реальности стеной вымысла, она не отступится от этого вымысла ради самых осязаемых жизненных благ. Деньги, наслаждения, «езда по Парижам» — все это само по себе не имеет для нее никакой ценности. Ценности мира для нее заключены в одной только любви, которая «везде одинакова, если она настоящая».
У нее свои понятия о том, что хорошо и что плохо, своя мера радости и несчастья. Ее внешний ритм замедлен, почти остановлен. Но там, в глубине, невидимо идет другая жизнь, интенсивная и напряженная. Доронинская Надежда погружена в этот скрытый мир так полно, так сосредоточенно, что он вдруг кажется нам реальным, а действительно существующее превращается в случайное, мнимое, не имеющее значения.
Другие персонажи общаются друг с другом, разбираются в своих путанных и перепутанных отношениях. Монахова отъединена от всех. Она стоит в глубине сцены, одетая в ярко-желтое или ярко- синее, цвета глаз, платье. Она вообще склонна к ярким, цветущим тонам, и сама до странности похожа на редкостный яркий цветок. Она стоит и смотрит — неотрывно, сомнамбулически — на Черкуна. В ее душевном фокусе — он один. Бесчувственная ко всем, она обостренно чувствительна к тому, что касается Черкуна. Она не упускает ни одного его движения, перемены, намерения. И все, что происходит рядом, само по себе интересное, переданное прекрасными актерами, каким-то образом отодвигается. А главным и самым притягательным оказывается взгляд Монаховой, ее загадочное и красноречивое молчание.
Замечательны у Дорониной эти долгие «зоны молчания». В них не обманешь ни мнимой значительностью, ни иллюзией переживаний. Здесь действует только глубина личности актрисы, ее собственный человеческий пафос, верность и чистота поэтического выражения.
Аскетизм средств не снимает, а, напротив, усиливает динамичность внутренней жизни. В медлительности Надежды скопленная энергия, не созерцательный покой, а предгрозовая сгущенность. И если эта энергия прорвется словами, они как молнии.
— Ах… как вы это сказали!.. Как верно!.. Строго!..
Каждое из этих слов, сказанных Черкуну, набирает новую высоту, сверхъестественно приподнятое, рассекает воздух, прорезает его горячим током. И в нелепости несообразного обстоятельствам восторга, в разрушении нормальной логики поведения есть что-то значительное и пугающее, то перенапряжение, та конденсация чувств, которые непосильны обыкновенным людям и их отношениям.
Нужен последний жестокий удар, чтобы действительность открылась ей в своем реальном свете.
Доронина — Надежда стоит на фоне деревянной, потемневшей от времени стены. Она в красном — красное, по ее мнению, цвет королев. Прижатая к стене, недвижная, с запрокинутой назад головой и руками, распростертыми, как у фигур на распятии, она и сама кажется распятой. Еще впереди встреча с Черкуном, и романс «Жалобно стонет ветер осенний», который она споет для него своим глубоким, загадочным, завораживающим голосом. И она замерла, — вся напряженное ожидание.
То, что в ней много земного, чувственного, не имеет ничего общего с пошлым. Ее чувственное — от жизненной силы, а не от испорченности. Ее тайна не в особой изощренности, а в цельной, как земля, природе. Ее патетика смешна, потому что не сопрягается с общим прозаическим тоном. Она ищет идеальной гармонии, а мир варварски искажен, полон жадных и слабых. Всем им что-то нужно от Надежды, но они ничего не могут ей дать.
Самое страшное даже не в том, что он, которого она ждала всю жизнь, не любит ее. А в том, что он не может любить. С поразительным, почти эпическим покоем Доронина медленно переводит взгляд с Черкуна на зажатый в руке пистолет. Вы почти физически ощущаете мысль, которая рождается в красивой, гордо посаженной голове. В этой мысли разгадка и решение.
Надежда Дорониной уходит из жизни просто. Не жалуясь, не обвиняя. Ее одинокий выстрел доносится уже из-за кулис. Вы не видите как там, на крыльце, поперек порога, она «лежит и смотрит, как живая». Но весь гнев, который не успел созреть в Надежде Монаховой, поднимается в вас, сидящих в зале.
Хотел ли этого Горький? Не знаю. Но знаю, что представить себе Надежду Монахову иной теперь, после Дорониной, — трудно.
Нечто подобное произошло и с Софьей. Но еще более неожиданно, совсем уж невероятно.
Ну кто мог подумать, что роль, которая от века считалась бесплотной, «голубой», и не знала сколько- нибудь значительной удачи за всю сценическую историю великой комедии, — эта роль вдруг оживет и займет свое место, как характер крупный, художественно самостоятельный, человечески интересный? У Дорониной это произошло. И без малейшего насилия над материалом, без всякого конфликта с авторским замыслом. Напротив, многое в этом замысле проясняя и дополняя.
В оцепенелой фамусовской Москве Софья Дорониной единственно живая личность, достойная Чацкого по уму и душевной силе. Попробуйте устоять против ее гордой красоты, значительности, обаяния живого и смелого ума! В ней такая гармония всех черт и движений, такая яркая игра жизни, такая щедрость воображения! В ней все жаждет деятельности. Все отзывается на звук сердца. Натура независимая, смелая, она инстинктивно разрывает путы установленной иерархии. Ее сердце ищет любви деятельной, активной, преображающей. И если ее избранник недостаточно хорош, то в ее глазах он вырастет уже оттого, что она его выбрала. Она сама решает свой выбор, презрев чужие мнения и вкусы.
Кажется, с детства помним эти строчки, учили их наизусть в школе, десятки раз слышали со сцены и, оказывается, не могли представить себе их подлинный смысл. Да ведь это же жизненная программа Софьи, декларация ее человеческих прав!
В том, что она выбрала Молчалина, проявилась не чрезмерная скромность запросов, а острая потребность самоопределения. Что может предложить женщине фамусовская среда кроме любви? И в свою любовь Софья вкладывает все силы души. Запретное кажется ей желанным не потому, что в нем есть дразнящая тайна — Софья Дорониной для этого слишком чиста. А потому, что выбором недозволенного она себе самой доказывает свое право на свободу.
Актриса не идеализирует свою Софью. У нее властный характер. Она капризна и надменна. Среди фамусовских гостей она чувствует себя королевой и не считает нужным скрывать свое превосходство. Она и Хлестову приветствует с той почтительностью, в которой есть снисхождение, и с отцом разговаривает чуть-чуть свысока. В изгибе царственной шеи, в редком, значительном жесте, в пластичном и строгом реверансе — повышенное чувство собственного достоинства, человеческая весомость. В ее интонациях, всегда неожиданных и смелых, — тонкий ум, ирония, сарказм. Она не уступает Чацкому ни в остроте