могла сойти за гостиную либо, с тем же успехом, за парадную столовую, заставленной самой разной мебелью и не очень просторной, но на вкус сицилийца среднего класса являющей образец великолепия.
Майкл вручил синьору и синьоре Вителли привезенные для них подарки. Отцу — золотую гильотинку для срезания кончика сигары, матери — рулон самой лучшей материи, какая продавалась в Палермо. Третий сверток предназначался для девушки. Его сдержанно поблагодарили. Он несколько поторопился с подношениями, во время первого визита дарить ничего не полагалось.
Отец грубовато, как мужчина мужчине, сказал:
— Вы не подумайте, что мы кого ни попадя зовем к себе в дом с первой встречи. Дон Томмазино лично поручился за вас, а слову этого добродетельного человека в нашей провинции верят. Поэтому добро пожаловать. Но только сразу говорю — если у вас это серьезно насчет моей дочери, то нам понадобится все-таки больше узнать про вас и вашу семью. Вы меня поймете, ваши родом-то сами из здешних мест.
Майкл вежливо наклонил голову.
— Все, что хотите, в любое время.
Синьор Вителли вскинул ладонь.
— Я не любитель знать лишнее. Сперва посмотрим, нужно ли это. А до тех пор вы — мой гость как друг дона Томмазино.
Вдруг, несмотря на лекарство, лишившее его обоняния, Майкл физически почуял в комнате присутствие девушки — запах свежих цветов, цветущих лимонов. Он оглянулся: она стояла в сводчатом проеме двери, ведущей на заднюю половину, но ни в иссиня-черных кудрях, ни на ее глухом черном платье, явно парадном, самом лучшем, цветов не было. Она быстро взглянула на него, едва заметно улыбнулась и, скромно потупясь, села возле матери.
Второй раз у Майкла перехватило дыхание, бешеными толчками разнеслось по телу ощущение, сродни не столько вожделенью, сколько одержимости собственника. Впервые понятна сделалась хрестоматийная ревность, свойственная мужчине-итальянцу. Он бы сейчас своими руками убил всякого, кто попытался бы дотронуться до этой девушки, заявить на нее права, увести ее от него. Он желал завладеть ею с исступленьем скупца, алчущего золотых монет, с неистовой страстью издольщика, мечтающего о своей земле. Завладеть, получить в безраздельную собственность, запереть в своем доме, содержать в заточении, только для себя, — ничто не могло воспрепятствовать этому. Чтобы никто даже поглядеть на нее не смел. Она улыбнулась брату, и Майкл, сам того не замечая, наградил парня ненавидящим взглядом. Родители девушки могли не беспокоиться: случай был классический. Молодого человека «хватило громом» по всем правилам, и до самой свадьбы он будет воском в руках их дочери. После свадьбы, конечно, все переменится, но тогда это будет неважно.
Майкл купил себе в Палермо кое-что из одежды и не смахивал больше обличьем на сельского простолюдина — хозяева дома уже не сомневались, что перед ними своего рода дон. Вмятина на щеке портила его меньше, чем он полагал: нетронутая сторона лица была так красива, что из-за увечья оно даже казалось интересней. Да и само понятие увечья становилось относительным в этом краю, где тьмы мужчин имели тот или иной тяжкий физический изъян.
Майкл смотрел на девушку, на пленительные овалы ее лица. На губы — теперь он мог их разглядеть, — пурпурные от тока темной крови. Не решаясь назвать ее по имени, он сказал:
— Я вас на днях видел у апельсиновой рощи. Только вы сразу убежали. Это что, я вас напугал?
Она вскинула на миг глаза и качнула головой. Сокрушительная красота этих глаз заставила Майкла отвести взгляд. Мать насмешливо подтолкнула ее:
— Аполлония, скажи человеку что-нибудь — он, бедный, сколько миль проехал, чтобы с тобой увидеться. — Но смоляные длинные ресницы, точно сложенные крылья, не шевельнулись.
Майкл подал ей подарок, завернутый в золотую бумагу, и Аполлония положила его на колени.
— Разверни, дочка, — сказал отец, но смуглые маленькие руки, исцарапанные руки мальчишки, оставались неподвижны.
Мать потянулась за свертком, нетерпеливо развернула, стараясь все-таки не порвать драгоценную бумагу. Покрутила в руках алую бархатную коробочку, не зная, как открыть незнакомую вещь. Нечаянно надавила на пружину, и коробочка раскрылась.
В ней лежала массивная золотая цепь на шею, и семейство уважительно примолкло, не только под впечатлением очевидной ценности подарка, но потому еще, что в их среде подношение из золота возвещало о предельной серьезности намерений. Оно являлось, по сути, тем же брачным предложением — или, вернее, свидетельством, что предложение не замедлит последовать. В основательности побуждений чужестранца не оставалось сомнений. Как и в том, что он человек состоятельный.
Аполлония все еще не притрагивалась к подарку. Мать поднесла к ней цепь, держа за оба конца, и девушка из-под длинных ресниц без улыбки подняла на Майкла свои карие ланьи глаза.
— Grazia.
Так он впервые услышал ее голос.
Такая юность звучала в бархатисто-мягком смущенном голоске, что у Майкла зазвенело в ушах. Он старательно избегал смотреть в ее сторону, говорил, обращаясь к отцу и матери, по той простой причине, что от одного лишь взгляда на нее у него мешались мысли. И все-таки сумел заметить, что тело под глухим свободным платьем буквально дышит чувственностью. Заметить, как заливается ее лицо темным румянцем, сильней темнеет от прилива крови смуглая, матовая кожа.
Наконец он поднялся; все тоже встали. Церемонно попрощались, и он наконец-то очутился лицом к лицу с девушкой, пожимая ей руку, и ощутил, подобно удару в сердце, прикосновенье ее кожи к своей; ее теплой и по-крестьянски загрубелой кожи. Отец семейства проводил его вниз, к машине, и пригласил на обед в следующее воскресенье. Майкл поблагодарил, заранее зная, что не сможет выдержать без нее целую неделю.
И точно: не выдержал. Назавтра же один, без телохранителей, он опять приехал в деревню и сидел снаружи на веранде, беседуя с трактирщиком, покуда синьор Вителли не сжалился над ним и не послал сказать жене и дочери, чтобы спустились к харчевне. Это второе свиданье прошло не так натянуто. Аполлония держалась свободнее, меньше дичилась. И будничное ситцевое платьице, в котором она пришла, было ей гораздо больше к лицу.
На другой день повторилось то же самое. С той разницей, что на шее у Аполлонии была подаренная им золотая цепь. Майкл улыбнулся, поняв, что это знак поощрения. Он проводил девушку наверх, до дому, — мать шла позади, не отставая ни на шаг. На крутом подъеме невозможно было избежать мимолетных прикосновений; в одном месте Аполлония оступилась и упала бы, если б Майкл ее не поддержал, живую, теплую под его руками — невольно в нем тотчас поднялась горячая волна. Они не видели, что женщина у них за спиной украдкой посмеивается — ее дочь была горная коза и ни разу еще не оступалась на этом склоне с тех пор, как научилась ходить. Она посмеивалась, зная, что другого способа прикоснуться к ее дочери у молодого человека не будет до самой свадьбы.
Так продолжалось две недели. Майкл каждый раз приезжал с подарками, и понемногу ее застенчивость стала проходить. Встречаться им, впрочем, дозволялось только в присутствии третьего лица. Аполлония была простая деревенская девушка, фактически без образования, без всякого представления о внешнем мире, но ее свежесть и непосредственность, жизнь, бьющая в ней ключом, усугубляемые языковой преградой, будоражили, привлекали внимание. Майкл торопил события, и, так как он не только нравился девушке, но и дал ей с несомненностью понять, что богат, в воскресенье через две недели была назначена свадьба.
Теперь за дело взялся дон Томмазино. Он получил уведомленье из Америки, что к Майклу неприменим язык приказов, но все положенные меры предосторожности принять необходимо. И дон Томмазино, дабы заручиться присутствием своих личных телохранителей, вызвался играть роль посаженого отца жениха. Представлять сторону Корлеоне на бракосочетании должны были также Кало и Фабрицио, не говоря уже о докторе Тазе. Жить новобрачным предстояло на вилле доктора, за каменной оградой.
Сыграли свадьбу — обычную деревенскую свадьбу, когда все жители деревни высыпают на улицу и забрасывают цветами молодых, направляющихся пешком из церкви к дому невесты в сопровождении родных и гостей. Участники брачной процессии в ответ швыряют в толпу пригоршни засахаренного миндаля и особых свадебных конфет, а остатки этих конфет ссыпают в белые сахаристые горки на постели