его известная всем чувствительность, мягкосердечность. Да и потом, кто станет продавать наркотики детям? Откуда у детей возьмутся такие деньги? Ну, а слова насчет цветных и вовсе пропустили мимо ушей. Негры здесь никого не волновали и совершенно не шли в расчет. Если они позволили обществу стереть себя в порошок, значит, они ничего не стоят, и то, что дон Детройта вообще упомянул о них, лишь доказывало, что он имеет свойство вечно отклоняться от сути дела.
Высказался каждый. Каждый соглашался, что сбыт наркотиков — штука скверная и в конечном счете до добра не доведет, но остановить его невозможно. Это занятие сулит бешеную наживу, и на него всегда найдутся ярые, но неумелые охотники, которые не посчитаются ни с кем и ни с чем. Такова человеческая природа.
В конце концов достигли соглашения. Участие в торговле наркотиками не возбранялось, и на востоке страны ее в известной мере прикроет от закона дон Корлеоне. Подразумевалось, что в крупных масштабах ею будут заниматься главным образом семейства Барзини и Татталья. Устранив этот камень преткновения, совещание перешло к более общим вопросам. Сложностей накопилось много, и их надо было решать. Договорились считать Лас-Вегас и Майами территорией, открытой для деятельности любого из семейств. Сошлись во мнении, что у этих городов большое будущее. Что методы, предполагающие насилие, там неприменимы, а разного рода мелкое жулье оттуда надлежит выживать. Условились, что в чрезвычайных случаях, когда необходимо убрать кого-то, но есть опасность наделать при этом слишком много шума, операцию проводят не иначе, как с одобрения настоящего совета. Согласились удерживать рядовых исполнителей от насилия без крайней надобности и от кровавых актов личной мести. Согласились также, что семейства будут, по требованию, оказывать друг другу взаимные услуги — делиться заплечных дел мастерами, помогать при технических затруднениях в таких подчас жизненно важных операциях, как, например, подкуп присяжных.
Обсуждение проходило оживленно, в непринужденном духе и на высоком уровне, однако грозило затянуться — понадобилось сделать перерыв на ленч, а перед тем освежиться у стойки бара.
Наконец дон Барзини счел уместным подвести черту.
— Что ж, все вопросы исчерпаны, — сказал он. — Мир заключен — честь и хвала дону Корлеоне, которого все мы знаем не первый год как человека слова. Если опять возникнут разногласия, мы сможем встретиться снова, нам нет нужды в другой раз делать глупости. О себе скажу, что я рад этому. Перевернем страницу — и начнем новую.
Один Филипп Татталья по-прежнему выказывал признаки некоторого беспокойства. В случае возобновления войны ему, из-за убийства Санни Корлеоне, пришлось бы опасаться за себя больше всех. Теперь он первый раз высказался пространно:
— Я соглашусь со всем, что здесь предлагали, — я готов забыть о постигшем меня несчастье. Но я хотел бы получить от Корлеоне несколько более твердые ручательства. Где гарантия, что он не будет пытаться свести личные счеты? Что не забудет наших дружественных заверений с течением времени, когда укрепит свои позиции? А ну как — почем мне знать — он через три-четыре года почувствует себя ущемленным, сочтет, что его насильно принудили к нынешнему соглашению и он волен его нарушить? Нам что, так и придется все время жить, остерегаясь друг друга? Или мы можем действительно уйти отсюда с миром, со спокойной душой? Поручится ли в том Корлеоне, как ручаюсь сейчас перед вами я?
И тогда дон Корлеоне произнес речь, которая запомнилась надолго и заново утвердила его в положении наиболее прозорливого средь них политика, — исполненная здравого смысла, речь шла прямо от сердца, и речь шла о самом главном. В ней он пустил в оборот выражение, которому суждено было сделаться, на свой лад, не менее знаменитым, чем придуманный Черчиллем «железный занавес», — правда, оно стало всеобщим достоянием лишь десять лет спустя.
На этот раз впервые он обратился к собравшимся стоя. Невысокий, к тому же и похудевший слегка после своей, как ее предпочитали называть, «болезни», и возраст, пожалуй, стал заметнее — как-никак шестьдесят лет, — он тем не менее ни в ком не оставлял сомнений, что в полной мере обрел опять всю свою прежнюю силу, полностью сохраняет присутствие духа и ясность мысли.
— Что же за люди мы с вами, — сказал он, — если рассудок для нас ничего не значит? Чем мы тогда лучше диких зверей? Но нет, нам не зря дан разум — мы способны рассудить сообща, разобраться между собою. Какой мне смысл снова затевать беспорядки, возвращаться к смуте, к насилию? Мой сын погиб, такое уж мне выпало горе, и с этим горем мне жить дальше, — но для чего мне портить жизнь другим на этой земле, которые ни в чем не виноваты? Вот мое слово — ручаюсь честью, что я не стану искать отмщения, не стану выведывать правду о делах, содеянных в прошлом. Я удалюсь отсюда с чистым сердцем.
Скажу еще, что нам всегда и во всем надлежит блюсти свой интерес. Здесь собрались люди, которые не желают, чтобы ими помыкали, не желают быть пешками в руках тех, кто сидит наверху. Нам посчастливилось в этой стране. Уже сейчас у многих из нас дети живут лучше, чем мы. У многих сыновья вышли в педагоги, ученые, музыканты, и это счастье для родителей. Внуки, быть может, выйдут и вовсе в большие люди, в новые pezzonovantis. Никому из нас не хотелось бы видеть, что дети идут по нашим стопам, — такая жизнь чересчур тяжела. Они могут жить как все, их положение и безопасность обеспечены нашим мужеством. Вот у меня есть внуки, и как знать, не станет ли кто-нибудь из детей моих внуков губернатором или даже президентом — здесь, в Америке, нет невозможного. Надо только шагать в ногу со временем. А время стрельбы и поножовщины прошло. Пора брать умом, изворотливостью, коль скоро мы деловые люди, — это и прибыльней, и лучше для наших детей и внуков.
Ну, а чем нам с вами заниматься — о том мы не пойдем спрашивать начальство, этих pezzonovantis, которые норовят за нас решать, как нам распорядиться своей жизнью, которые развязывают войны, оберегая свое добро, а воевать посылают нас. Кто сказал, что мы обязаны подчиняться законам, придуманным ими в защиту своих интересов и в ущерб нашим? И кто они такие, чтобы вмешиваться, когда мы тоже хотим позаботиться о своих интересах? Это наше дело. Sonna cosa nostra, — сказал дон Корлеоне. — Наше дело, наши заботы. Мы сами управимся в своем мире, потому что это наш мир, cosa nostra. И мы должны держаться вместе, чтобы оградить его от вмешательства посторонних. А иначе быть бычку на веревочке — вденут нам в нос кольцо, как вдели его миллионам неаполитанцев и других итальянцев в этой стране.
Во имя этого и отказываюсь я от мести за своего убитого сына — во имя общего блага. Клянусь вам, что до тех пор, покуда я отвечаю за действия моего семейства, никого из тех, кто здесь находится, без справедливых оснований, без серьезнейшего повода пальцем не тронут. Во имя общего блага я готов поступиться также и своей выгодой. Порукой тому мое слово и моя честь, которым я, как знают многие из вас, никогда не изменял.
Но есть у меня при этом и своекорыстный интерес. На моего младшего сына пало подозрение в убийстве Солоццо и капитана полиции — он был вынужден бежать. Теперь мне предстоит добиться, чтобы с него сняли это ложное обвинение и он мог спокойно вернуться домой. Это — моя забота, мне ее и расхлебывать. Либо я должен найти настоящих виновников, либо, возможно, найти для властей бесспорные доказательства того, что он невиновен, — может быть, свидетели и осведомители еще откажутся от своих ложных показаний. Как бы то ни было, это, повторяю, моя забота, и, полагаю, я с нею справлюсь.
Однако вот что я хотел бы здесь заявить. Я — человек суеверный, стыдно признаться, но что поделаешь. Так вот. Если вдруг с моим младшим сыном произойдет несчастный случай, если его ненароком подстрелит полицейский офицер, если он повесится в тюремной камере, если объявятся новые свидетели с показаниями против него — я, по суеверию, припишу это злой воле кого-то из присутствующих. Скажу больше. Если в моего сына ударит молния, я буду винить в этом некоторых из вас. Если самолет его упадет в море, пароход пойдет ко дну, если он схватит смертельную простуду, если на его машину наедет поезд — я, из чистого суеверия, сочту, что, значит, кто-то из сидящих здесь все еще желает мне зла. Такого рода злую волю, господа, такую несчастную случайность я не прощу никогда. Но в остальном — клянусь спасением души своих внучат — я ни при каких обстоятельствах не нарушу мир, заключенный сегодня. Неужели, в конце концов, мы ничем не лучше этих pezzonovantis, загубивших на нашем веку бессчетные миллионы людей?
С этими словами дон Корлеоне вышел из-за стола и двинулся к тому месту, где сидел дон Филипп Татталья. Татталья поднялся ему навстречу — они обнялись, поцеловались. В зале захлопали; другие доны вставали с мест, пожимали друг другу руки, поздравляли дона Корлеоне и дона Татталью с началом