нашивки на рукаве. Лицо смеющееся, совсем юное, с наивным, беззаботным выражением. Мундир сидит как влитой. Стоя под палящим южным солнцем, он, подобно тысячам других солдат, позирует для памятной фотографии.
– Что за идиотская улыбочка! – сказал Моска.
– Не издевайся над ним! Ведь все эти три года у нас только и была эта фотография. – Она помолчала. – Ах, Уолтер, знал бы ты, как мы плакали над ней иногда, когда ты подолгу не писал, когда до нас доходили слухи о потопленном транспортном корабле или о крупном сражении. В день высадки[1] мы не пошли в церковь. Твоя мать сидела на кушетке, а я не отходила от радиоприемника. Так мы и сидели весь день. Я не пошла на работу. Я все настраивала радио на разные станции.
Как только одна станция переставала передавать новости, я находила другую. Но там повторяли все то же самое. А мать сидела, сжимая платок в руке, но не плакала. В ту ночь я спала здесь, в твоей комнате, в твоей кровати, и взяла с собой эту фотографию. Я поставила ее на тумбочку и пожелала тебе доброй ночи, а потом мне приснилось, что тебя нет в живых. Но вот ты вернулся, Уолтер Моска, живой и здоровый, и ты совсем не похож на этого парня с фотографии. – Она хотела улыбнуться, но заплакала.
Моска смутился. Он нежно поцеловал Глорию.
– Три года – немалый срок, – сказал он.
И подумал: «В день высадки я был в каком-то английском городке и пил. Я пил с малышкой- блондинкой, которая уверяла меня, что впервые в жизни пьет виски, а потом уверяла, что впервые в жизни легла в постель с мужчиной. Так я отмечал день высадки – причем самым большим праздником для меня было то, что я не участвовал в операции». Его так и подмывало рассказать Глории всю правду – что в тот день он не думал ни о них, ни о том, о чем они сами тогда думали… Но только заметил:
– Мне просто не нравится эта фотография… И еще не понравилось, что, когда я вошел, ты сказала, будто я совсем не изменился.
– А разве не забавно, – сказала Глория, – что, когда ты вошел, ты выглядел совсем как на этой картинке. Но потом я присмотрелась к твоему лицу повнимательнее и поняла, что мне это только показалось и ты прямо на глазах меняешься.
Мать крикнула им из кухни:
– Все готово! – И они пошли в столовую. На столе стояли все его любимые блюда: свежий ростбиф, жареная картошка, зеленый салат и здоровенный кусок желтоватого сыра. Скатерть была ослепительно белая, и, только покончив с едой, он заметил, что около его тарелки лежит не тронутая им салфетка. Все было хорошо, но не так, как он об этом мечтал.
– Ну что, – спросил Альф, – сильно отличается от солдатской шамовки, а, Уолтер?
– Еще бы! – сказал Моска. Он достал из нагрудного кармана короткую толстенькую сигару и уже собрался раскурить ее, как вдруг заметил, что все – и мать, и Глория, и Альф – смотрят на него с нескрываемым удивлением.
Он ухмыльнулся и сказал:
– Теперь я совсем большой мальчик, – и закурил, получив удовольствие от их недоумения.
И тут все сидящие за столом разразились хохотом. И стало ясно, что вся неловкость, вся непривычность обстановки, вызванная его возвращением домой, исчезла окончательно. Их удивление и доследовавшее затем веселье по поводу того, что он так просто вытащил из кармана сигару, разрушило последний невидимый барьер, разделявший их. Они отправились в гостиную. Обе женщины обхватили Моску за талию, а Альф взял поднос с виски и джинджер-элем. Женщины сели на софе поближе к Моске, Альф передал им наполненные стаканы, а сам опустился в кресло напротив. Напольная лампа отбрасывала на стены мягкий желтоватый свет. Альф сказал шутливо-официальным тоном:
– А теперь слушайте историю Уолтера Моски.
Моска выпил.
– Сначала подарки, – объявил он и подошел к голубой спортивной сумке, все еще валявшейся на полу. Он достал оттуда три завернутые в коричневую бумагу коробочки и вручил каждому. Пока они разворачивали свои коробочки, он налил себе еще стаканчик.
– О боже! – воскликнул Альф. – Что это такое, черт побери? – Он держал в руке четыре длинных металлических цилиндрика.
Моска расхохотался:
– Это лучшие в мире сигары. Сделаны по спецзаказу Германа Геринга.
Глория раскрыла свою коробочку и задохнулась от восхищения. В черной бархатной коробочке лежало кольцо. В центре кольца сверкал квадратный темный изумруд, вокруг которого поблескивали крошечные бриллианты. Она вскочила, обвила руками шею Моски и потом показала сокровище его матери.
Но мать с изумлением разворачивала многократно сложенное полотнище из красного темного шелка, которое с каждым взмахом ее руки делалось все больше и больше. Наконец мать развернула его во всю длину. Это оказался гигантский квадратный флаг, в середине которого на белом круге была изображена черная свастика. Наступило молчание. Находящиеся в этой комнате впервые видели так близко вражескую эмблему.
– Черт возьми, – сказал Моска, нарушая гробовое молчание, – это же шутка. Я же хотел, чтобы вы обратили внимание вот на что, – и с этими словами он поднял с пола небольшую коробочку. Мать раскрыла коробочку и, увидев белые, отдающие голубизной бриллианты, стала благодарить сына за подарок. Она сложила флаг в плотный сверток, подняла голубую спортивную сумку сына и предложила:
– Давай я распакую твои вещи.
– Такие замечательные подарки, – сказала Глория. – Где ты их взял?
Моска усмехнулся и ответил:
– Моя добыча! – произнеся это слово с комичной интонацией, чем снова вызвал их смех.
Мать вернулась в гостиную, неся огромную кипу фотографий.
– Это было в твоей сумке. Что же ты их нам не показал?
Она села на софу и начала одну за другой рассматривать фотографии, передавая их потом Глории и Альфу. Пока они обменивались впечатлениями и спрашивали у него, что это такое и где это снято, Моска подливал себе виски. Вдруг он увидел, как мать стала пристально вглядываться в одну фотографию и лицо ее чуть побледнело. Моска замер, пытаясь в страхе вспомнить, не попали ли в эту кучу порнографические открытки, которые он собирал в Германии. Но нет, он вспомнил, что распродал их все еще на корабле. Он увидел, как мать передавала встревожившую ее фотографию Альфу, и даже разозлился на самого себя за то, что так глупо испугался.
– Ну-ну, – сказал Альф. – И что же сие означает?
Глория подошла к нему и через плечо взглянула на фотографию. Три пары глаз вопросительно уставились на него Моска наклонился вперед к Альфу и, увидев, что там, сразу же почувствовал облегчение. Теперь он вспомнил. Он ехал на башне танка, когда это случилось.
На фотографии был изображен поверженный немецкий артиллерист, который лежал скорчившись в снегу, и по снегу от его тела до самой кромки фотографии тянулась черная извилистая ленточка. А на теле убитого, с винтовкой «М-1» на плече, стоял сам Моска, устремив взгляд прямо в объектив. Зимняя полевая форма сидела на Моске кургузо и выглядела нелепо. Под курткой виднелось свисающее, точно юбка, одеяло, в котором он ножом прорезал дырки для головы и рук. Он был похож на удачливого охотника, собравшегося унести домой убитую дичь.
Подбитые танки не попали в объектив. Как не попали и обуглившиеся трупы, разбросанные по белому полю словно мусор. Немец был метким стрелком.
– Фотографию сделал мой приятель «лейкой», которую мы сняли с этого фрица, – сказал Моска, взял стакан и понял, что от него ждут дальнейших объяснений. – Это моя первая жертва, – добавил он, силясь обратить все в шутку. А получилось так, словно он произнес «Эйфелева башня» или «египетские пирамиды», чтобы пояснить, на фоне чего его снял приятель.
Мать стала рассматривать остальные фотографии.
– А это где? – спрашивала она.
Моска присел рядом с ней.
– Это в Париже. Моя первая увольнительная. – Он обнял мать.