преодолевавший холодный климат, дремучие леса, короткое лето, холодную зиму, бедную землю, вырос в закаленного жизнью борца, колонизатора, правителя. И совсем не случайно это великодержавное племя оказалось во главе России.
Так- и в моем отце, думаю, оставалась еще эта хохлацкая беспечность, 'Э-э!' - и промолчит...
Помню из одного рассказа Горького, кажется 'Ярмарка в Голте', подробность. Среди других возов с товарами стоит телега с макитрами (глиняными блюдами, в которых мак терли). Два вола, спрятавши часть своего тела в тень воза, медленно и равнодушно жевали жвачку. Рядом с ними лежал и их хозяин, хохол. Он точно не интересовался продажей своих макитр: кому нужно, ведь купят! Подходит барыня - хохлушка. Долго она выбирала себе блюдо, все простукивала, а он лежит, будто и нет никого. Наконец покупщица остановилась почему-то на одной и говорит невидимому хозяину под воз: 'Макитра с дыркой'. Оттуда не сразу, медленно следует спокойный и разумный ответ: 'Визли биз дирки'.
Конечно, эта черта совсем не означает слабости народа. Наоборот, когда хохол додумает до конца и придет к решению, он будет упрямым, как его волы: упрется, но вывезет!
И мой отец спокойно вывозил и крепостное иго, и отрыв от дома, и тридцатитрехлетнюю службу господам, а потом и горькую нужду. Моя мать в последний раз моего посещения семьи весною 1918 года, провожая меня из дома, между прочим, сказала со слезами:
- Трудно нам жилось! Но одно лишь скажу: отец у вас был святой!
- Почему - святой?
- Уж очень терпелив был: во всю жизнь свою никогда не роптал.
А разве мало было таких отцов на Руси. Беларуси, Украине? Миллионы... И сейчас выносят и вынесут. 'Сдюжим!' - сказал один терпеливый селянин про борьбу с немцами. И украинцы заодно уже уперлись... Не устоять немцу.
Но, возвращаясь к вопросу о крепостном праве, я должен сказать: не все так благодушно относились к нему, как отец. И прежде всего не все так думала о нем мать наша, великоросска племенем.
Ее родители, из давней духовной семьи Оржевских, по имени села Оржевки. никогда не были крепостными, принадлежа к свободному сословию. Отец и дед ее были диаконами, мать - дочерью диакона.
Рассказывала она, как женили ее отца. Это вообще характерно для старого века... Как-то зимой мой прадед, диакон Василий, обращается к молодому сыну Николаю, лежавшему на теплой огромной русской печи, со словами:
- Николай, а Николай!
- Что, батюшка?
- Я решил тебя женить.
- На ком, батюшка? - поинтересовался дед мой.
- Да вот хочу взять у отца Василия (тоже диакона, но из другого прихода, село было большое - две церкви) Надежду.
- Батюшка, это - рябую-то?
А бабушка моя в детстве болела оспою, и на хорошем личике осталось с десяток малозаметных рябинок.
- Ка-ак? Что ты сказал?
- Я говорю, рябая она.
- Да как ты смел это? Ну-ка слезь сюда с печи! Сын повиновался. Прадед взял от печи рогач да
раза два вытянул им по спине своеумного жениха.
- Вот тебе рябая! Что, я не знаю, что ли, кого тебе выбрать? Надежда - смирная, а что рябая малость, так воду с ее лица, что ли, пить? Жить придется с нею. Душа нужна.
- Прости, батюшка! - смирился мой дед. -Хоть на рябой, хоть на кривой, ваша воля!
И поженились. И какая она была чудная жена и мать! Преданная, смиренная, благочестивая, чистая, терпеливая (дедушка последние 13 лет болел: от вина погубил рассудок, впал в тихое детство), молчальница. Никто никогда не видел ее сердитой или недовольной. Кротчайшее существо была. Могу сказать, святая! И умерла свято, безболезненно, подобно тому, как Л. Толстой описывал тихую смерть своей нянюшки Натальи Саввишны. Я еще помню ее кончину. Стоит рассказать потомству о таких людях, как они жили и как помирали. Ничем она не болела. Пришла старость. Было ей лет около семидесяти двух. Сложения она была полненького. Спала она на теплой лежанке - это продолговатая кирпичная прокладка сбоку главной печи, но со своей особой топкой. В эту ночь ей не спалось, видимо. В избе нашей горела керосиновая притушенная лампа. Бабушка заметила, что младший наш брат Сергей, еще младенец, во сне сбросил с себя одеяльце. В нашей избе, точнее, в третьей части длинного флигеля, была лишь одна комната, но только третья часть ее до печи была отгорожена перегородкой под кухню. Там же была и столовая, то есть стол для обеда и скамья. А в главной части, которую мы называли 'зала', стояла единственная кровать с периною, стол, три-четыре стула и комод для платья, да еще горшки с цветами перед окном. В углу, конечно, много икон с лампадкой; в кухне - для молитвы перед пищей и после - висела одна, без лампадки. На постели обычно спала мать с младенцами, отец на печке, а мы все прочие - на полу, подостлав шерстяной войлок. Было так тесно, что и пройти мимо трудно. Нас было шестеро детей, тогда еще пятеро, да бабушка, а с родителями - восемь душ. Но мы не замечали этой тесноты, нам казалось, столько и нужно. Никто даже не обращал внимания и не жаловался. Спали безмятежно и сладко, нисколько не хуже любых богачей и господ.
Вдруг я слышу (у меня всегда был очень тонкий слух и способность к пению) тихий голос бабушки к моей матери:
- Наташа, Наташа!
Мама сразу вскочила. Она была очень чуткая, энергичная, горячая, не в пример отцу.
- Что, мама?
- Сережа-то разметался, посмотри-ка! Очевидно, бабушка сама уже не в силах была
покрыть братика.
Ну мама покрыла. А я все это слышал, мне было лет шесть тогда. Вдруг бабушка начала тяжело дышать. Мама, она тревожная была при всей своей телесной и душевной силе, испугалась. В таких случаях она всегда обращалась к безмятежному отцу, как она его называла сама.
- Отец, отец, проснись!
- Что? - спросил он.
- Маме худо!
Он неторопливо встал, подошел к лежанке, прислушался к дыханию кончавшейся и ровным тоном сказал:
- Бабушка (он так звал ее с нами) умира-а-ет! Взял из-под икон свечечку, зажег ее и, вкладывая в холодевшие уже руки, сказал:
- Бабушка, возьми свечечку!
Она удержала ее. Потом еще несколько раз вздохнула и безболезненно, тихо-мирно скончалась. Раздался раздирающий душу вопль матери. Дети все проснулись, и нас, полусонных, переправили в соседнюю комнату флигеля, где жил ключник-вдовец с красавицей взрослой дочерью, тоже Наташей.
Потом похороны. Я нес до церкви, версты с полторы, иконочку перед гробом бабушки. И верую, что она, несомненно, угодница Божия, святая женщина в миру. Постоянно поминаю я ее на службах. А в трудные минуты своей жизни молюсь я ей, прошу небесного заступления ее пред Богом... Через полгода скончался у другой дочери, тоже святой женщины, и дедушка.
Отец женился на моей матери, когда ему было уже тридцать три года, а ей - девятнадцать. Он носил уже усы, после отпустил и небольшую бородку, а она имела тяжелую косу. Он был блондин, она - шатенка.
Так вот эта моя мама, захватившая крепостное право лишь трехлетним ребенком, конечно, ничего не помнила о нем сама. Но со слов родителей и только что освобожденных крестьян она, конечно, знала, что это было за время! И у нее на всю жизнь осталось горькое воспоминание о нем. Не раз помню, как мать, кончив все дневные работы, присядет около нас с вязаньем чулка (она не могла сидеть без дела) и грустно-грустно, хорошим дискантом запоет песню о воле, и плачет, плачет... Я помню лишь первый куплет: