увидевши внизу своего телка, гулявшего где ему не следовало, говорит мне, указывая на виновника:
- Ваня, поди вороти теленка.
И я мгновенно побежал туда. Почему? Я тогда, еще пятилетним ребенком, вспомнил, как только что отказал родной матери о цыплятах, а исполнил желание чужой женщины. Моя маленькая совесть тогда же спросила меня: 'Почему так?' И я понял: перед чужим человеком мне хотелось выхвалиться, вот-де я какой хороший! Тщеславие уже работало тогда... Воротился я опять под окно за наградой и получил спасибо... А факт запомнился совестью на всю жизнь. И другие грехи детства помню ярко доселе. А значит, не я же один был такой, а и другие...
После сам уже исповедовал. Сколько бриллиантовых слез, живительных, очистительных видел я! Иногда ноги кающихся готов был бы целовать. А от слез маленьких кадетов-казачков в Сербии плат, лежавший на престоле для утирания после причащения, был такой мокрый, что пришлось сушить. И как все это было отрадно и нам, и кающимся! Как прекрасно!
А еще больше радость была на праздники. Вот самое обыкновенное летнее воскресенье. Настроение праздника начинается еще с вечера субботы. Как-то мы ловили в реке рыбу или раков. Над нами высился кругом глинистый желтый берег. Еще выше в гору стоял храм. Было к вечеру. Вдруг раздался первый удар в большой колокол и стих постепенно. У меня сразу повеселело на душе. Потом другой, еще пауза...
И уже потом пошли частые удары. Невольно вспоминаешь известные стихи:
Вечерний звон! Вечерний звон! Как много дум наводит он...
Я уже давно забыл последующие стихи и не знаю, что за думы были у поэта. Но у меня не было никаких дум, только непонятная радость на сердце.
На другой день, часов в шесть утра, звон к утрене, потом перерыв на полчаса. Часов около девяти - литургия. И вот помню: в перерыве люди выходили из храма на травку внутри кирпичной ограды, мужчины с мужчинами, около них тихонько ребятишки, женщины с женщинами. Разодеты красно, в цветные платки, шелковые и полушелковые, старушки в черном. И мирно сидим, о чем-нибудь тихо говорим. Скоро заблаговестили опять: первый - долгий удар... Народ не крестится еще. Ударили второй раз: закрестились. Почему так?
Первый удар означает первое пришествие Христа: оно уже прошло. А второй напоминает нам о будущем втором пришествии и о Страшном суде: тут и нужно креститься и в грехах каяться.
Опять все покаяние на первом плане. Но еще сидим на траве: читают пока часы. Вдруг раздается веселый трезвон, сейчас начнется литургия. И мы встаем.
Кстати, 'трезвон' сначала, должно быть, означал удар в один колокол, по три раза с перерывом: раз- два-три (перерыв), раз-два-три (перерыв) и т. д. Я это слышал уже во время беженства в Константинополе. А в России взяли потом пример с некоторых храмов Запада. И разносился веселый трезвон пяти, семи и десяти колоколов по всей необъятной Руси. А какие были иногда звонари! Уже ректором Тверской семинарии я встретил одного такого художника. Огромного роста, молодой детина, красивый лицом, с шапкой кудреватых светлых волос и курчавой небольшой бородкой, с улыбающимися чистыми детскими голубыми глазами, всегда без шапки, он ходил по Руси. Легко ему было слушать, где как трезвонят и какие колокола, а потом просил дозволить и ему самому звонить. И как звонил! Чего только не было у нас на широкой родине!
Зато наш рыжий, лохматый, молчаливый Филипп, сторож храма в Софьино, был совершенно без слуха и способностей: пять колоколов в его руках бились, как рыбы в черпаке, наугад.
На Пасху всю неделю разрешалось весь день звонить всякому, кто хотел. И ребята упражняли свое неумелое искусство: никто уж им тогда не смел запретить...
Вот вспомнил о Пасхе. Сколько радости всему народу! Храм переполнен, еще с вечера забираются приехавшие из деревень. Крестный ход... Прежде при первом 'Христос воскресе!' стреляли даже из пушек, предоставляемых помещиками. Не известно, как они попали к нам. Потом блестящее богослужение... Всеобщее целование в церкви в конце утрени... После литургии освящение куличей, пасх и яиц, установленных в белых платочках или полотенцах вокруг храма, с копеечными свечками в них... Начинается бледная заря... Народ постепенно расходится... Свечечек в куличиках все меньше и меньше... Еще пять осталось... Две... Последняя потухла... Храм пустой... Сторож тушит свечи... Мы едем все на буланке домой. Поем 'Христос Воскресе' и разговляемся... И спать, спать.
Пропускаем восход солнца, а оно в этот день играет от радости, как уверяет отец... Уже после я не раз взрослым взбирался на крыши и смотрел на солнышко. Утром оно всегда дрожит в колеблющемся над горизонтом воздухе, но народ на Пасху видит в этой обычной картине тайный и живой смысл воскресной радости природы...
После вкусный (раз в году такой) обед из курицы, жареного душистого калача, сладкой сырной пасхи. Как ждали этого, особенно после гонения семи недель поста'
Но однажды такое разговение едва не кончилось трагически. То было в 1918 году. Я с Московского Церковного собора в последний раз посетил дом и родителей. Отец всегда жаловался на катар желудка. Вечно пил от изжоги соду, она разъедает слизистые стенки. И в этом году болезнь так обострилась, что вызвали - это редкость - за 5 верст знаменитого в Кирсанове врача Шелоумова... В провинции все бывает знаменитое: голосистый дьякон в соборе, необыкновенный силач-исправник, вот был и чудодей доктор, которому верили все, несмотря на сумасшедшую, шальную фамилию его. Приехал, посмотрел. Прописал рецепт. Велел хранить строгую диету. А тут и подошла Пасха... Все мы, - кроме родителей был я, брат Сергей и сестра Лиза - готовимся разговляться. Садится и больной отец. Ему уже ничего почти нельзя есть, особенно мясного. А он смотрит жадными глазами: всю жизнь ждал Пасхи, сытой и вкусной. Мать и мы, дети, уговариваем его воздержаться... И вдруг он горько заплакал, как малое дитя. Ему было около семидесяти лет.
- Вы едите, а мне одному нельзя-а-а-а!
Мы, дети, даже немного рассердились на его такое неразумие.
- Папа, помрешь же!
А ему все равно, хоть и помереть, лишь бы раз в году вкусно наесться. Смешно это кажется иному, но нужно вспомнить, как бедные люди недоедали, недосыпали, особенно наши родители, чтобы только дать нам обучение. Невольно заплачешь на Пасху...
Смотрела, смотрела на это мать и сама залилась слезами... Может быть, вспомнила тут долгую и горемычную жизнь его и свою - в нужде, в маете, в болезни (отца не помню болящим) - и, махнувши рукой, говорит:
- Ну ешь, отец, - так называла она мужа, - уж все равно; двум смертям не бывать, одной не миновать!
Смахнув свои слезы, обрадовавшийся папа дал себе волю. И в тот же день открылся у него кровавый понос, чуть не умер. Зато с радостью разговелся...
После обеда, помню с детства, на улице, то есть на открытом ровном месте, устраивалась игра 'катанье яиц'. На большом расстоянии, шагов на двадцать, ставили попарно яйца: пять, десять пар, смотря по количеству играющих, на аршин друг от друга. Первая двойка, по согласию, плоским круглым большим мячом, туго сшитым из тряпок, катила в пары, если попадала, то катила снова, если промахивалась, мяч брали игроки следующей двойки игроков... Другие кругом смотрели... Весело казалось нам... Женщины и дети грызли жареные подсолнечные семечки...
И все были веселы, радостны, довольны; никаких проклятых вопросов и тяжелых дум тогда не было... Жили как 'птицы небесные', да, близко к этому евангельскому чину... Недаром же звали нашу страну Святой Русью...
- Кому теперь? - спрашивают.
- Мине-е, - кричу...
Так и прозвали меня тогда:
- Эй, мине! Тебе катить. И качу не обижаясь.
На этот праздник уж должно быть всегда солнышко... Я не помню дождливой Пасхи... Так радостно было на сердце..
Но кончались светлые дни и снова начинались будни с бедностью, с аккуратностью в питании, в трудах, в бережливости. Я и до сей поры, на седьмом десятке, не могу бросать деньги не только на пустяки, но даже и на дорогую пищу. Как-то недавно угощает меня знакомый, подает мне меню.