Слободско-Украинская, Воронежская, Белгородская, Архангельская, Оренбургская и Новороссийская.
Такую разнородную пестроту иностранные послы и министры между собой с первых дней ревностно окрестили всероссийской этнографической выставкой.
В Кремле депутаты принесли присягу с обещанием приложить чистосердечные старания в великом деле сочинения нового Уложения российских законов. Во все это время Екатерина стояла на тронном возвышении, имея по правую сторону стол, крытый красным бархатом, где лежал напечатанный текст ее „Наказа“, который для отличия от народных наказов с мест, привезенных депутатами, отныне стали называть Большим.
Кстати, Екатерина уже знала через своих французских почитателей, среди которых первым был Вольтер, что перевод ее новых правил общежития Российской империи у них в стране запрещен. Более того, он внесен в реестр книг, кои не только нельзя печатать во французском королевстве, но и ввозить в его пределы из-за границы. То есть в ту страну, где родились передовые идеи просвещенного абсолютизма, которые Екатерина исповедовала столь горячо.
Однако и у себя на родине „Наказ“, несмотря на свое высочайшее происхождение, много претерпел еще до публикации. По советам доброжелателей Екатерина сожгла в камине почти половину написанного. При этом, философски глядя на огонь, тихо приговаривала: „И Бог знает, что станется с остальным…“
А с остальным сталось то, что, после того как урезанный автором „Наказ“ был подготовлен к печати, вмешалась цензура. Она по собственному почину сократила текст статей „Наказа“ еще на четверть. Подобная вивисекция была исполнена помимо воли императрицы. Тем не менее никто и никак наказан за подобное самовольное деяние Екатериной не был.
Первое издание „Наказа“ состоялось в день открытия Уложенной комиссии. Вплоть до смерти Екатерины в 1796 году он печатался еще семь раз общим пятитысячным тиражом, не считая того немалого числа зарубежных экземпляров, которые все-таки появились при жизни императрицы, переведенные на французский, немецкий и латинский языки.
„Уже теперь, — извещал Вольтер Екатерину, — отправляются иностранные философы брать уроки в Петербург!“
Тем не менее вскоре свободное пользование „Наказом“ было особым распоряжением Сената ограничено, но вовсе не из политических опасений. Особые мошенники объявились по России во множестве. „Таковые их преступления, — объявлял сенатский указ, — большею частию происходят от разглашения злонамеренных людей, рассевающих вымышленные ими слухи о перемене законов и собирающих под сим видом с крестьян поборы, обнадеживая оных исходатайствовать им разные пользы и выгоды, которые вместо того теми поборами корыстуются сами, а бедных и не знающих законов людей, отвратя их от должного помещикам повиновения, приводят в разорение и в крайнее несчастие“.
Когда после процедуры принятия присяги генерал-прокурор Вяземский в аудиенц-зале представил депутатов императрице, она строго заметила:
— Вы имеете случай прославить себя и ваш век и приобрести себе почтение и благодарность будущих потомков!»
Анатолий Иванович отрадно расхохотался:
— Как понять эту славную бабенку? По-моему, она открытым текстом заявила своим депугатам: ваша задача прославить мое правление, а за то, закрыв глаза, я даю вам карт-бланш откатами и прочими изворотами обеспечить не токмо себя с лихвой, но и будущих потомков, а за то они будут вам почтенно благодарны вовек!
«31 июля депутаты, вновь сойдясь поутру в Грановитой палате, приступили по приглашению генерал-прокурора к избранию маршала комиссии. После всех перипетий им стал депутат костромских дворян генерал Александр Ильич Бибиков. На третий день он был окончательно утвержден на должности решением императрицы, и генерал-прокурор торжественно передал Бибикову свой жезл».
— Слышь, господин пенсионер, вона кто у нас первый спикер! — вновь повеселел Фефилов- Пушкин.
«Тогда же, 3 августа, начали чтение „Наказа“. После первой главы, начинавшейся объявлением того, что Россия есть европейская держава, к уморассуждению народных избранников были предложены статьи о государственной вольности делать лишь то, что законы дозволяют, о веротерпимости, о вреде пыток, об ограничении конфискаций и равенстве граждан.
Депутаты жадно внимали всякому слову „Наказа“. Многие не скрывали восхищения услышанным и часто останавливали процедуру энергичными овациями. Особенно в тех местах, где говорилось, что „слова сами по себе не могут составлять преступления“, „в самодержавии благополучие правления состоит отчасти в кротком и снисходительном правлении“ или „великое несчастие для государства, когда никто не смеет свободно высказывать свое мнение“.
Приступили к новой статье.
— Гонения человеческие умы раздражает! — раздалось на весь зал с трибуны. — Лучше, чтобы государь ободрял, а законы угрожали. Вопреки ласкателям, кои ежедневно говорят государям, будто народы для них сотворены, мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что это мы сотворены для них!
Все в зале пораженно встали. Однако аплодисментов почти не было — депутаты, не сдержав сердечного порыва, восторженно заключали друг друга в объятия».
— Нашего Брежнева с вами не было! А то бы вы еще и целоваться бросились взасос… — поморщился Анатолий Иванович. — Политическая голубизна, одним словом, имеет исторические корни!
«Императрица пристально наблюдала за тем, что происходило в Грановитой палате. Для того ее устроили на антресолях, скрытых от постороннего глаза, откуда в прошлые века царицы и царевны с горячим волнением глядели за церемониями приема иноземных послов. Это был тогда своего рода домашний театр.
Отсюда Екатерина взволнованно посылала записку за запиской маршалу Бибикову, участливо указывая, как далее вести дело.
Наконец чтение дошло до сердечно любимых ею слов из „Наказа“: „Боже, сохрани, чтоб после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающий на земле. Намерение законов наших было бы не исполнено: несчастие, до которого я дожить не желаю!“
Тотчас на рядах вспышками послышались рыдания. Через минуту безудержно плакал весь зал. Но, истратив слезы, депутаты принялись задиристо спорить, что и кто мешает процветанию народа, а затем и вовсе толкаться, совершая при этом друг в друга сочные плевки.
Слушание пришлось прервать. Был на час ранее объявлен обед.
На сытый желудок маршал Бибиков зачитал особое распоряжение: отныне господ депутатов рассаживать на таком расстоянии, чтобы ни один не мог до другого доплюнуть. Слава богу, просторность зала исполнить такую меру вполне позволяла.
В пятом заседании, 9 августа, депутаты, только что получившие отличительные золотые медали, принялись горячо шушукаться между собой: „Что сделать в ответ для государыни, благодеющей своим подданным и служащей примером всем монархам? Чем изъявить, сколь много ей обязаны все счастливые народы, ею управляемые?“ На то нашлись многие усердные соображения. Однако общим пожеланием стала радостно потрясшая всех пылкая догадка депутата ярославского дворянства князя Михаила Михайловича Щербатова, патриота с твердыми убеждениями и автора известной записки „О повреждении нравов в России“. Он рассудительно вынес вердикт: Екатерине должно преподнести титул Премудрой и Великой Матери Отечества».
— Сталин как отец народов и лучший друг физкультурников, пожарников, железнодорожников и так далее — отдыхает!.. — с ядовитым восхищением проговорил Анатолий Иванович. — Круто, ребята… Вот тут мне читать почти интересно… Повесили они лапшу на уши Катьке или нет?
«Депутаты при общем согласии решили дождаться воскресенья 12 августа и после обедни на обязательном протокольном приеме во дворце восхищенно объявить императрице свое намерение.
В назначенный час маршал Бибиков вышагнул чуть вперед из толпы депутатов и, опустившись на одно колено, нижайше просил слова. Через вице-канцлера князя Голицына Екатерина передала ему свое соизволение.
Бибиков говорил долго, вдохновенно, до бледности и, само собой, до непрестанных слез.