симпатичный молодой человек. Почти красавец.
— Да, красавец, а я даже не причёсана… Чаю приготовить? — спросила Ромашина; она остановилась посреди комнаты и оперлась обеими руками на стол, устало провиснув на них всем телом, как на костылях. — Страшные, не страшные — в том ли дело? Вы сами прекрасно понимаете, о чём я…
— Понимаем, — согласился Тамаев. — Нет, чаю не надо, спасибо. Вы устраивайтесь так, чтобы меньше устать. Ложитесь, вы же лежали, — он увидел разобранный диван, две подушки, скомканное одеяло.
— Ладно уж, я посижу, — отмахнулась она и опустилась на стул перед стоявшим посреди комнаты круглым столом.
— Анна Львовна, вы рассказывали моим коллегам, что Юдин интересовался Финляндией. Не могли бы вы…
— Подробнее об этом? А чего подробнее? — она пожала плечами. — После того, как к ним приехали однажды какие-то родственники оттуда, Антон словно заболел заграницей.
— Заграницей вообще или именно Финляндией?
— Скорее Финляндией. Они показали ему фотографии, дом у них огромный, красивый.
— Фотографии остались?
— Да, — кивнула она. — Он ими очень дорожил… А потом он стал собирать о Финляндии всевозможные статьи из газет, журналов. Книги покупал… Это мы уже в восьмом классе учились, не такие уж и дети, целовались по-настоящему… А вскоре Антон на полном серьёзе стал называть себя угро- финном.
Тамаев внимательно слушал, незаметно оглядывая комнату, где они расположились. Стены были оклеены розовыми обоями с крупными расплывчатыми цветами, одиноко висела чья-то фотография под стеклом. Возле разложенного дивана громоздился платяной шкаф, в углу стояла рядом стояла тумбочка, заваленная газетами, в другом углу комнаты приютилась детская кроватка. Ромашина перехватила взгляд Тамаева.
— У меня дочка, два годика, — пояснила Анна. — Сейчас в детском садике.
— Вы замужем?
Она кивнула:
— Муж у меня архитектор, — она хотела добавить, что муж пишет стихи, но остановила себя, задумалась, испугалась, что её начнут расспрашивать подробнее, и тогда пришлось бы признаться, что стихи не публикуются, муж из-за этого злится и прикладывается к рюмке, иногда даже чрезмерно, и что из-за этого их жизнь всё больше окрашивается в серые тона. И Анна поспешила вернуться к разговору о Юдине. — Вы знаете, как-то понемногу в Антоне начало проявляться что-то вроде раздражения ко всему.
— К чему именно?
— Ну вообще. Улицы ему наши не нравились, дома… Со злостью всё время показывал на продуктовые авоськи, в которых обычно вывешивают зимой продукты за окно.
— Анна Львовна, а не озвучивал ли Юдин когда-нибудь случайно своего желания уехать в Финляндию? — спросил Тамаев.
— Даже не случайно. К концу школы он часто об этом говорил… Да вы лучше не меня, а Валентину Терентьевну поспрашивайте. Она с Антоном по этому поводу ух как ругалась…
— По поводу Финляндии?
— Да. Он считал, что достоин лучшей жизни. Он ведь был отличник. Рисовал хорошо. Все учителя отзывались о нём очень лестно.
— Скажите, Анна Львовна, а вы как относились к его увлечению заграницей?
— Никак. Я же понимаю, что уехать куда-то почти невозможно. Я хоть и не была отличницей в школе и сейчас не в передовиках производства хожу, но вовсе не так глупа, как вы можете подумать…
— Помилуйте, Анна Львовна…
— Я очень трезво оцениваю ситуацию. Может, поэтому Антон и порвал со мной.
— То есть?
— Я не поддерживала его мечты об отъезде из Советского Союза. Может, там и красиво, в Финляндии-то, но только там чужие никому не нужны. Чужие нигде не нужны. У всех полно своих собственных забот. А красивыми этикетками и открытками меня не заманишь. Антон хоть и способный был, но…
— Что «но»?
— Неразумный… — она встала из-за стола и отошла к окну, в задумчивости остановилась и пощупала листочки какого-то бархатистого растения, росшего в облупившемся горшке на подоконнике. — И чересчур, думаю, самолюбивый, легко обижался… И ещё упрямый, по-плохому упрямый. Я бы даже сказала — упёртый… Он мог вбить себе в голову любую ерунду и верить в неё…
— Что ж, Анна Львовна, спасибо вам за содействие.
— Пожалуйста. Только разве я помогла чем-то?
— Картина проясняется, стало быть, помогли. Только у меня к вам просьба: вы не афишируйте наш разговор.
— Что вы, товарищи! — усмехнулась она. — Разве я себе зла желаю?
Тамаев внимательно посмотрел на женщину:
— Неужто вы к нам так плохо относитесь?
— Почему я? Все… Да и не плохо вовсе… Просто опасаются люди. Очень уж авторитет у вашей организации… непростой…
В машине Тамаев закурил.
— Грустно, — пробормотал он.
— Что? Что вы сказали, Гелани Оптиевич?
— Я говорю, что грустно из-за того, как к нам относятся. Невыносимо грустно… Вот у меня дед по отцу был расстрелян в сороковом году. Дед по материнской линии отсидел десять лет в ГУЛАГе. Я бы должен чекистов ненавидеть. Вроде все основания на это есть. А вместо этого я сам работаю в органах безопасности — смываю честным трудом тень прошлых лет с лица этой организации. Но никто не спрашивает меня никогда о моих родных, никому нет дела до моих репрессированных предков. Все видят во мне не гражданина, который преданно служит делу государственной безопасности, а продолжателя дела Ежова и Берии… Как вы думаете, Василий Николаевич, сумеет ли когда-нибудь КГБ освободиться от груза сталинских лет?
— Нет. Никуда от этого не деться. Разве что со временем забудется. Но лучше бы и не забывалось.
— Почему? — Тамаев густо выпустил сигаретный дым.
— Люди должны чего-то остерегаться. Без этого государство не выстоит.
— Но мы всё-таки не карательные органы.
— Мы и не должны быть карательными. Электрическую розетку тоже не надо бояться, но все должны знать, что она может убить током. Это вовсе не значит, что она карает… Хотя, пожалуй, карает. За беззаботность, за бездумность карает…
— Вам нравится мысль, что вас побаиваются?
— Наверное… Боятся — это уважают.
— Нет, Василий Николаевич, — вздохнул Тамаев, опуская стекло, чтобы выбросить окурок, — боятся — это боятся. И никакого тут уважения нет… Взять хотя бы Юдина. Сбежал сам, помог сбежать уголовнику, застрелил его, завладел ворованным золотом… Вы думаете, он не боится нас? Ещё как боится. Поэтому затаился где-то, хвост поджал, сволочь… Но если бы уважал нас, то уважал бы в нашем лице государство и законы страны. И если бы уважал, то разве совершил бы противозаконные действия? Нет, уверен, что не пошёл бы на преступление. Преступление — это всегда отсутствие уважения, прежде всего отсутствие уважения к праву другого человека на спокойную жизнь… И думается мне, что в сталинские годы наши с вами предшественники нарубили столько кровавых дров именно потому, что не было в них уважения к чужой жизни…
Их машина выехала на главную городскую магистраль — проспект Ленина, протянувшийся от