привиделся ускользающий образ с письмом в протянутой руке. С тем большей яростью возвращался он к неотвратимой любовнице, не теряя надежды освободиться от нее и мечтая о любимой незнакомке.
Годы поисков, которым любовница препятствовала всеми средствами, наконец поколебали упорство незнакомки. Она сказала, что будет ему принадлежать, и он очищается, порывая со своей земной любовью. Окруженная тайнами, незнакомка увезена к месту великолепной встречи. Преисполненный счастливого предчувствия, Маяковский идет навстречу началу и концу своей жизни.
Первый поворот головы — и его незнакомка — это та женщина, с которой он провел все эти годы и которую он только что покинул.
Поэт разрывается между плотской любовью («одеялом») и чистой любовью («идеалом») — он мечтает о совершенной любви, а этот мотив характерен и для любовной лирики Маяковского, который «навек / любовью ранен». Но даже если главное действующее лицо носит имя автора, нельзя проводить слишком прямые параллели с его жизнью. Маяковский жил «все эти годы» с Лили, Лили хотела машину — пусть не «роллс-ройс», — но их отношения не были «вульгарными», напротив. Любовница из сценария — не конкретная женщина, а метафора
Две Элли
Маяковский подробно информировал Лили о покупке автомобиля, но были вещи, о которых он молчал. «
«Знакомицами» Маяковского были две говорящие по-французски молодые женщины, которых Маяковский взял с собой для того, чтобы скрыть настоящую цель поездки — встречу с Элли Джонс и их дочерью, проводившими лето в Ницце. Поездка заранее не планировалась — о том, что обе Элли находятся во Франции, Маяковский узнал, случайно встретив в Париже общую нью-йоркскую знакомую.
Визит в Ниццу получился коротким: из Парижа Маяковский уехал 20 октября, а вернулся уже 25-го. Об этой встрече известно только то, что Элли рассказывала. Патриции через пятьдесят лет. На ее вопрос, почему он не приехал один, он ответил, по словам Элли: «Я не хотел смущать тебя». Они долго стояли, обнявшись, а потом пошли в номер к Маяковскому, где из-за проливного дождя Элли пришлось переночевать. Они проговорили всю ночь в слезах и уснули в объятьях друг друга только под утро. Но близости между ними не было. Элли было трудно противостоять Маяковскому, но она боялась снова забеременеть. Оба понимали, что никогда не смогут создать семью, ни в США, ни в СССР, и что их отношения лишены перспективы.
На следующий день после возвращения в Париж Маяковский написал письмо «двум милым, двум родным Элли», единственное сохранившееся:
Я по Вас уже весь изсоскучился.
Мечтаю приехать к Вам еще хотя б на неделю. Примите? Обласкаете?
Ответьте пожалуйста.
Paris 29 Rue Campagne Premiere Hotel Istria. (Боюсь только не осталось бы и это мечтанием. Если смогу — выеду Ниццу среду-четверг.)
Я жалею что быстрота и случайность приезда не дала мне возможность раздуть себе щеки здоровьем, как это вам бы нравилось. Надеюсь в Ницце вылосниться и предстать Вам во всей улыбающейся красе.
Напишите пожалуйста быстро-быстро.
Целую Вам все восемь лап.
Почти одновременно, 27 октября, Элли написала Маяковскому письмо, от которого сохранился только конверт. Получив через два дня ответ от Маяковского, она снова написала ему:
Конечно, уродище, Вам будут рады! <…> Немедленно телеграфируйте о Вашем решении. Мы Вас встретим! <…> Четыре лапы спят! Поцеловали в правую щеку за или для Володи, в левую для мамы. Потом объясняли долго, чтобы не перепутать, что именно на правой Володин поцелуй. <…> Если не сможете приехать — знайте, что в Ницце будут две очень огорченные Элли — и пишите нам часто. Пришлите комочек снега из Москвы. Я думаю, что помешалась бы от радости, если бы очутилась там. Вы мне опять снитесь все время!
В Ниццу Маяковский не вернулся; похоже, что без ответа осталось и письмо Элли, чье следующее письмо (первая страница которого не сохранилась) — смесь нежностей и упреков ему. Оно датировано 8 ноября:
Вы сказали: «Мы так долго лгали, лгите еще». Теперь говорю — если все Вами сказанное здесь, было
Родной! Пожалуйста (девочка говорит: bitte, bitte, bitte) никогда не оставляй меня в неизвестности. Я совершенно схожу с ума! И если не хочешь мне писать — скажи — Это мое последнее письмо — как-то не пишется. Или что-нибудь такое. Только так слушать и волноваться при каждых шагах в коридоре, при стуке в дверь — даже жутко. <…>
[Девочка] все время выбегала на балкон, думала, что Вы должны приехать в автомобиле. Потом я плакала и она меня утешала и грозилась, что сладкого не даст. Я стала ей объяснять в чем дело, сказала: «Volodja ist dumm und ungezogen» не только не приехал, но и не написал. С тем, что это невоспитанно, она, очевидно, согласилась — но сказала решительно — «Володя ist nich dumm — Сережа ist dumm». <… >
Я начала было уже не так по Вас тосковать — но вот Вы приехали и опять ужасно не хватает Вас и по России скучаю. <…>
Правда, Владимир, не огорчайте Вашего girl friend! Вы же собственную печенку готовы отдать собаке[21] — а мы просим так немного. Ведь мы тоже звери, с ногами, глазами! Уверяю, незаурядные. Только что не в метке. И страшно нужно для нашего спокойствия, чтобы мы знали, что о нас думают. Ну раз в месяц (пятнадцатого день рождения девочки) подумайте о нас! Напишите — и если некогда, вырежьте из журнала, газеты что-нибудь свое и пришлите. Книги, обещались! <… >
Берегите себя, да? Попросите человека, которого любите, чтобы она запретила Вам жечь свечу с обоих концов! К чему? Не делайте этого.
Приезжайте! Только без переводчиков! Ваша каждая минута и так будет если не полна — то во всяком случае занята!!!!