это еще больше чем знаменитый. Прихожу и сразу:
— Гив ми плиз сэм ти!
Ладно. Дают. Подожду — и опять:
— Гив ми плиз… Опять дают.
А я еще и еще, разными голосами и на разные выражения:
— Гив ми да сэм ти, сэм ти да гив ми, — высказываюсь. Так и вечерок проходит.
Бодрые почтительные старички слушают, уважают и думают: «Вот оно русский, слова лишнего не скажет. Мыслитель. Толстой. Север».
Американец думает для работы. Американцу и в голову не придет думать после шести часов.
Не придет ему в голову, что я — ни слова по-английски, что у меня язык подпрыгивает и завинчивается штопором от желания поговорить, что подняв язык палкой серсо, старательно нанизываю бесполезные в разобранном виде разные там О и Ве. Американцу в голову не придет, что судорожно рожаю дикие, сверханглийские фразы:
— Ес, уайт плиз добль арм стронг…
И кажется мне, что, очарованные произношением, завлеченные остроумием, покоренные глубиною мысли, обомлевают девушки с метровыми ногами, а мужчины худеют на глазах у всех и становятся пессимистами от полной невозможности меня пересоперничать.
Но леди отодвигаются, прослышав сотый раз приятным баском высказанную мольбу о чае, и джентльмены расходятся по углам, благоговейно поостривая на мой безмолвный счет.
— Переведи им, — ору я Бурлюку, — что если бы знали они русский, я мог бы, не портя манишек, прибить их языком к крестам их собственных подтяжек, я поворачивал бы на вертеле языка всю эту насекомую коллекцию…
И добросовестный Бурлюк переводит:
— Мой великий друг Владимир Владимирович просит еще стаканчик чаю.
Маяковский много общался с представителями радикальных еврейских кругов и напечатал два стихотворения в переводе на идиш в газете «Фрейгайт». По выходным он иногда ездил в принадлежащий «Фрейгайт» загородный лагерь «Нит Гедайге», который находился в 60 километрах к северу от Нью-Йорка на реке Гудзон; однажды он отправился туда в компании Элли и Бурлюка. Для ночлега им с Элли предоставили одну палатку, что повергло обоих в смущение. Он не хотел, чтобы ее воспринимали как «сексуальную партнершу» Маяковского. Они поссорились и по требованию Элли вернулись последним поездом в Нью-Йорк, где она запретила провожать ее домой и отказалась идти к нему. Несмотря на молодость, Элли обладала весьма сильным характером.
Судя по всему, это была не первая их ссора. Далее история развивалась типично для Маяковского, который от друзей требовал подчинения в любых ситуациях, а от близких женщин — чтобы они принадлежали только ему одному. Когда дело доходило до конфликтов, он применял эмоциональный шантаж, в случаях с Эльзой и Лили даже угрожая самоубийством. С Элли, пообещавшей ему, что она будет «видеться только с ним», он так далеко не зашел; но манера поведения была та же.
Три дня они не общались, после чего хозяин, у которого Маяковский снимал жилье, позвонил Элли рано утром и сообщил, что Маяковский тяжело болен и не выходит из дома. Придя в квартиру на Пятой авеню, Элли обнаружила, что он лежит на кровати лицом к стене: «Я уже видела его таким. Таким же депрессированным». Элли разогрела ему немного куриного супа, который купила по дороге. «Не ходи на работу. Не уходи! — умолял ее Маяковский. — Я не хочу быть один — пожалуйста! Прости, если обидел тебя». Ей нужно было идти, ее ждала работа, но она пообещала вернуться, как только освободится. Снова появившись в квартире вечером, она с удивлением обнаружила, что Маяковский ждет ее, стоя у дверей. «Он взял коробку со шляпкой, другой рукой сжал мою руку, и после этого все стало хорошо». Маяковский снова удостоверился, что его любят или, по крайней мере, что кто-то о нем заботится.
После этого кризиса Элли переехала в Гринвич-Виллидж, чтобы быть ближе к Маяковскому. Они встречались каждый день, но, кроме Бурлюка, лишь немногие знали о характере их отношений. Образ Элли не встречается и в его поэзии, разве что косвенно в стихотворении «Вызов»: «Мы целуем / — беззаконно! — / над Гудзоном / ваших длинноногих жен». (В первоначальном наброске вместо множественного числа «мы» использовалось единственное — «я».)
Что же привлекло Маяковского в Элли, помимо внешности — больших глаз, стройной фигуры, молодости? Как и многие из ее поколения, Элли за несколько лет увидела и пережила больше, чем другие за всю жизнь. Ей было всего тринадцать, когда произошла революция, которая внесла в существование ее семьи хаос, неопределенность, неуверенность в будущем — в любой момент они могли расстаться с жизнью. Для того чтобы выжить, ей приходилось рассчитывать только на себя. Лишения и горести, испытанные в России за шесть послереволюционных лет, сделали ее сильным человеком. Если к этому присовокупить врожденный ум, станет понятно, что Маяковский видел в Элли вторую Лили: умную, начитанную, самостоятельную, требовательную. Именно к таким женщинам его влекло.
Когда 28 октября Маяковский ступил на борт корабля «Рошамбо», который должен был доставить его в Гавр, он сделал это не по зову долга, а потому, что не мог больше оставаться в Нью-Йорке, даже если бы хотел. У него попросту не было денег. Его многочисленные выступления отчасти объяснялись экономическими соображениями. Но к концу октября деньги кончились, и не только из-за того, что жизнь в Нью-Йорке стоила дорого. 22 сентября Лили сообщила ему, что получила визу в Италию — она собиралась на курорт Сальсомаджоре в окрестностях Пармы. Общая сумма телеграфных переводов, которые Маяковский послал ей в октябре, составила 950 долларов — примерно те же 25 тысяч франков, которые он брал с собой в путешествие. Откуда взялись эти средства? За выступления ему платили немного. Часть суммы он занял, о чем свидетельствуют расписки. Что-то наверняка выиграл. Но факт остается фактом — сам Маяковский покидал Нью-Йорк без цента в кармане.
Несмотря на безденежье, до своего отъезда он купил Элли теплую одежду — в Нью-Йорке резко похолодало, так низко температура не падала здесь никогда. В универмаге «Блумингейл» ей купили коричневый шерстяной костюм и, по словам Элли, «самое дешевое твидовое пальто, какое мы смогли найти». «Потом он оплатил мне комнату за один месяц — 50 долларов или около того». На самом себе он сэкономил. Вопреки привычке купил простую и дешевую куртку, и если из Парижа Маяковский ехал первым классом, то восемь дней обратного пути он провел на дешевой койке на самой нижней палубе, под дансингом: «Я в худшей каюте из всех кают — / всю ночь надо мною ногами куют».
Многие пришли на причал попрощаться. Элли не хотела провожать его, но Маяковский ее уговорил. Поцеловав ей руку, он поднялся на борт. Когда корабль отчалил, Рехт отвез ее домой. «Я хотела броситься на кровать и рыдать <…> но не могла, — вспоминала Элли. — Моя кровать была устлана цветами — незабудками. У него совсем не было денег! Но он был такой». Это было в его стиле: не несколько цветов и не один букет, а устланная цветами кровать. Типичный пример гиперболизма Маяковского: ухаживая за женщиной, он посылал ей не одну корзину цветов, а несколько, не одну коробку конфет, а десять, покупал не один лотерейный билет, а весь тираж…
Роман с Элли был наиболее продолжительным и серьезным с момента знакомства с Лили в 1915 году. Уже почти год он не чувствовал себя обязанным хранить ей верность. «Мы разошлись окончательно», — доверился он Элли, рассказывая, что Лили пыталась покончить с собой, приняв лекарство, от которого на какое-то время ослепла. И все же он ее ревновал. Ожидая в Париже мексиканскую визу, он узнал от знакомых, что Лили проводит отпуск на Волге. «Ведь это ж мне интересно хотя бы только с той стороны что ты значит здорова!» — упрекал он ее. Он знал, или чувствовал, что она отдыхала не одна…
Ответ Лили говорит сам за себя: «Пиши подробно как живешь (С кем — можешь не писать)». У обоих были многочисленные связи; различие состояло в том, что Маяковский безумно страдал, узнавая о приключениях Лили; она же скорее всего была благодарна ему за отношения с другими женщинами — при условии, что они не угрожали их с Осипом общей жизни. Это давало ей моральное право на свободу собственных действий. К тому же из-за романа на другом конце земного шара вряд ли стоило тревожиться!