орудие классовой борьбы и «
В отличие от Лефа, Реф никакой литературно-политической роли не играл, тем более что запланированный альманах Рефа так и не увидел света. Возможно, был прав Петр Незнамов, один из его основателей, утверждавший: группа возникла «по инерции», потому что у Маяковского «не хватало выдержки не отвечать на злорадство мелких привередников молчанием».
Как бы ни звучали объяснения, но теории Рефа отражали общую советизацию общества. Когда Маяковский писал Татьяне о том, что «никакая история» не знала «такого размаха», как в СССР, он имел на то все основания. 1929-й был, по выражению Сталина, «годом великого перелома» — годом, во многом более переломным, чем 1917-й. Для индустриализации страны были разработаны пятилетние планы, а сельское хозяйство подверглось принудительной коллективизации. Вслед за этим ввели непрерывную пятидневную рабочую неделю, после чего следовал выходной, который мог выпасть на любой день, не обязательно на воскресенье. Целью «реформы» было не только повышение продуктивности труда, но и ужесточившаяся в этот период борьба с религией: церкви повсеместно сносились, а на Пасху 1929 года церковные колокола прозвонили в последний раз. Летосчисление стали вести не от Рождества Христова, а с 1917 года.
В 1929-м один за другим печатались восторженные отчеты об экономических достижениях и успехах советского народа. Идеологический аппарат работал на полную мощность, страна с энтузиазмом строила коммунизм. То, что коллективизация была жестокой и кровавой, а индустриализация — плохо спланированной, понимали, или позволяли себе признать, лишь немногие. А для тех, кто верил в социалистическую революцию, такие преобразования действительно означали «размах». Не в меньшей степени это касалось и Маяковского, который, радуясь тому, что и он «впряжен в это напряжение», внес свой стихотворный вклад в борьбу с религией и установление пятидневной рабочей недели.
Очередным этапом процесса советизации страны в 1929–1930 годах стала массированная «проверка и чистка советского аппарата», то есть устранение «чуждых элементов» в комиссариатах и общественных институтах. Так же как и в шахтинском деле, чистка была направлена против «специалистов» сомнительного социального происхождения и/или тех, кто придерживался подозрительных политических взглядов. Самым важным критерием стал не профессионализм, а степень политической преданности государству (то есть партии). Подобную же чистку провели в области культуры и науки. Весной 1929 года была развернута кампания против Академии наук, якобы проповедовавшей «аполитизм», многих выдающихся ученых обвинили во «вредительстве», а академия подверглась реорганизации. Подобные меры применили и к Институту истории искусств, одному из последних бастионов «формалистов». Руководство МХАТа заменили, директора Пушкинского дома уволили и выслали за границу. Еще одним звеном политики закручивания гаек стал (секретный для того времени) запрет Комиссариата внутренних дел на формирование новых литературных, художественных и научных объединений. Наиболее примечательным проявлением тогдашнего политического климата было снятие с должности комиссара народного образования Анатолия Луначарского. Официально он сдал полномочия 13 сентября, но решение политбюро было принято еще 15 июля, а всего через две недели был назначен его преемник — Андрей Бубнов, верный соратник Сталина.
Когда в августе идеологическая чистка достигла кульминации в форме кампании против Бориса Пильняка и Евгения Замятина, «либеральный» Луначарский был уже уволен и не мог вмешаться. Писателей обвиняли и осуждали за то, что они опубликовали свои произведения за границей: Пильняк свою повесть «Красное дерево» в — просоветском! — издательстве в Берлине, Замятин главы антиутопии «Мы» — в русском эмигрантском журнале в Праге. Кампания была скоординирована и велась в нескольких газетах одновременно, официально за ней стоял РАПП, но инициатором было высшее партийное руководство (деятельностью РАППа, в отличие от других литературных группировок, управлял непосредственно ЦК партии).
По принципу guilt bу association[26] атаки на Пильняка и Замятина бросали тень на всю группу «попутчиков», и вскоре в дикуссиях начали фигурировать имена Михаила Булгакова, Андрея Платонова, Ильи Эренбурга, Всеволода Иванова и других. Однако главными представителями «попутничества» не случайно выбрали именно Замятина и Пильняка — у обоих имелся идеологический багаж, который делал их особенно уязвимыми. Евгений Замятин еще в 1921 году в статье «Я боюсь» (см. эпиграф на стр. 175) выражал сомнения относительно будущего русской литературы в условиях новой советской ортодоксальности, и через год его арестовали с намерением выслать из страны вместе с другими представителями интеллигенции на «философсом корабле» — этой участи он избежал благодаря вмешательству коллег-писателей. В 1924 году цензура запретила роман «Мы», в котором описывался коммунизм XXVI столетия, Замятин потерял надежду напечатать его на родине, а в 1927 году роман был опубликован — не без содействия Романа Якобсона — на чешском и русском в Праге.
Именно этот перевод теперь, через два с половиной года, вменили Замятину в вину. В случае с Пильняком есть основания полагать, что плохую службу ему сослужила не повесть «Красное дерево» (в ней описывается безрадостная жизнь российской провинции), а напечатанная в 1926 году в «Новом мире» «Повесть непогашенной луны», в которой более или менее открыто утверждалось, что в убийстве Михаила Фрунзе виноват Сталин. Повесть была посвящена критику Александру Воронскому — он обеспечивал Пильняка фактическим материалом. Когда через год Воронского арестовали по обвинению в троцкизме, имя Пильняка автоматически стало ассоциироваться с троцкистской оппозицией.
Тогда, в 1926 году, после нескольких унизительных отреканий, Пильняку удалось вернуться в литературу — не пришло еще время для кампаний вроде той, какая развернулась летом 1929-го. Новым в ней было, с одной стороны, то, что инициатива принадлежала высшему партийному руководству, а с другой — собственно пункт обвинения: никогда ранее писателя не осуждали за публикацию своих произведений за границей. Новым было и следующее: писательские организации поддержали не жертв, а преследователей. Замятин был председателем Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей, Пильняк — Московского, но оба покинули посты: первый — по требованию правления, второй — по собственной инициативе и в знак протеста. «Впервые с самого начал а русской письменности русские писатели не только признали полезным существование цензуры, но осудили попытку уклонения от нее путем заграничных изданий, — утверждал критик в парижской эмигрантской газете „Последние известия“, добавляя: — То, чего не могли добиться в течение сотен лет представители императорской власти, то, о чем не помышляли самые свирепые „гасители духа“ времен реакции, было достигнуто большевиками в кратчайший период и самым простейшим путем: объявлением как бы круговой поруки писателей. Цензурное нововведение большевиков немаловажное:
Чтобы заручиться поддержкой писательского коллектива, РАПП обратился «ко Всем писательским организациям и одиночкам с предложением определить свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка». Среди откликнувшихся был и Маяковский, который от лица Рефа выступил с заявлением, чей заголовок — «Наше отношение» — звучал прямым ответом на обращение РАППа. После беспечного признания, что он не читал «Красное дерево» Пильняка «и другие повести его и многих других», он аргументировал собственную позицию следующим образом: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов. В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене». Когда тем же вечером Маяковский обсуждал вопрос с Лили и Осипом, то за собой он признал право, в котором отказал Пильняку: «Ему не страшно было бы печататься в