самых социальных произведений Есенина 1914 года. В нем показан антинародный характер империалистической войны.
Русская деревня погружается в «сумерки мглистые»; зловещее карканье черных воронов (неизменная деталь рекрутских песен) вливается в оркестровку стиха.
Жалкие, бедные деревенские избенки, седые матери, незатейливая домашняя утварь, орудия крестьянского труда, даже берестяные лапти — все согрето большой и светлой любовью поэта. Нужно было вместе с «мирными пахарями» и плачущими матерями пережить и перечувствовать семейные утраты, испытать всю тяжесть невзгод, чтобы собрать в одну художественную композицию такое множество народных примет, обрядовых деталей, психологических подробностей, так верно изобразить русскую деревню в тяжелые годы империалистической войны.
Путь Есенина в большую поэзию не был прямым и легким.
В 1915 году поэт едет в Петербург. Прежде всего ему нужно было разобраться в сложной литературной среде, не сбиться с избранного пути, не стать жертвой нездоровой сенсации, выстоять, не оказаться в плену у декадентов. В литературных салонах не знали, чему больше удивляться, — то ли певучим стихам, то ли внешнему облику самого поэта. Голубые глаза и крестьянское платье удивительно соответствовали самобытному миру его лирики. Символисты тогда уже сходили со сцены. Появление талантливого поэта из народа они хотели использовать для укрепления своих пошатнувшихся позиций. Попади Есенин под влияние Мережковского и Зинаиды Гиппиус, его буйному таланту пришел бы скоро конец. К счастью, Есенин и сам понимал, что ему нечего делать в гостиных, где господствовали литературные снобы и сибариты.
Есенин облюбовал одного Блока, к нему пошел за советом. Блок увидел в Есенине крестьянского поэта-самородка. Но в то время поэт уже не был наивным молодым крестьянином, далеким от общественных интересов. Есенин приехал в Петербург не прямо из рязанской деревни. Он два года (1912– 1914) провел в Москве, работал в типографии Сытина, слушал лекции в университете Шанявского. Дружба с рабочими типографии безусловно сказалась на мировоззрении Есенина, на его идейном развитии.
Возникновению легенды о «парне в рубахе», поэте-гармонисте способствовал сам Есенин, подчеркивавший свое деревенское происхождение. В Петербурге он продолжал носить крестьянскую одежду, при встречах с друзьями напевал народные частушки под гармошку.
История русского общественного движения знает разного рода переодевания. Первыми стали рядиться в крестьянское платье славянофилы (европейски образованный К. Аксаков и др.). Разумеется, это не имело ничего общего с истинным народолюбием. Революционные народники, участники массового «хождения в народ», одевались в крестьянское платье, чтобы легче найти доступ к уму и сердцу русского мужика. Лев Толстой ушел из дворянской усадьбы в крестьянской домотканой рубахе.
Едва ли только ради сенсации, чтобы прослыть оригинальным, Есенин так крепко держался за смазные сапоги. Было время, когда он скитался по ночлежкам, был в положении бедного разночинца с медным пятаком в кармане. Среди частушек, записанных Есениным, есть и такая:
Кроме того, Есенину казалось, что своим стилизованным костюмом он подчеркивает значение крестьянства в общественном и литературном движении. Но история с переодеванием чересчур затянулась. Он и после 1917 года не прочь поиграть в мужика.
Маяковский рассказывает о встрече с Есениным:
«Он мне показался опереточным, бутафорским. Тем более, что он уже писал нравящиеся стихи и, очевидно, рубли на сапоги нашлись бы.
Как человек, уже в свое время относивший и отставивший желтую кофту, я деловито осведомился относительно одежи:
— Это что же, для рекламы?
Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло.
Что-то вроде:
— Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной…
…Уходя, я сказал ему на всякий случай:
— Пари держу, что вы все эти лапти да петушки-гребешки бросите!»[2]
Маяковский в желтой кофте и Есенин в рубашке, вышитой крестиком, — явления в чем-то схожие. В обоих случаях бутафория — пощечина господствующему вкусу.
Октябрьская революция была воспринята Есениным как стихийный «вихрь», сметающий прогнивший «старый мир». То, что было совершенно ясно Маяковскому и Демьяну Бедному, для Есенина оказалось чрезвычайно сложным и запутанным.
Социализм мыслился Есениным как «мужицкий рай», где «нет податей за пашни», где все живут вольготно и весело, отдыхают «блаженно», «мудро» и «хороводно». Рядом с памятником Марксу от русского пролетариата Есенин хочет видеть памятник корове, как остроумно заметил Маяковский. — «Не молоконосной корове… а корове-символу, корове, упершейся рогами в паровоз»[3].
В поэме «Инония», нарочито витийственной, поэт «вещает»:
Торжественная, почти библейская фразеология («Время мое приспело… Тело, Христово тело») перемежается с явным просторечием. В эпически спокойную речь врывается «лязг кнута», и даже более залихватские метафоры, — совсем не в духе «священной» поэзии.
Есенин и сам понимал, что в религиозную символику с трудом укладываются современные события народной жизни.
В автобиографии «Нечто о себе» он писал: «Не будь революции, я, может быть, так бы и засох на никому не нужной религиозной символике, развернулся талантом не в ту сторону».
Однако увлечение Есенина библейскими образами и «священной» фразеологией нельзя считать только заблуждением, консерватизмом или просто данью моде. Обращение к церковным книгам и к народным духовным стихам было связано с творческими поисками Есенина, его экспериментаторством в поэтике — желанием выйти за пределы устоявшихся образов и сравнений, сделать стих более упругим и