— Не совсем…
— Девочка, хочешь шоколадку?
Девочка отстраняется от чужого пальто, от запаха гаванского табака и только крепче сжимает его руку.
— Не хочу.
Русский отгоняет чужого попутчика. Он долго смотрит, как мужчина и девочка идут мимо сытых купе в первый вагон.
День за днем, не прикасаясь, мужчина и десятилетняя Алиса бредут по стране, где нет ни чудес, ни ловкости рук, ни мошенничества, сквозь все кордоны и законы. Они не знают, как точно произносится имя главы государства. Приучаются мыть руки в луже и стирать блузки и сорочки в станционных бочках. Неизвестно, где и как исчезли мать и отец девочки, но мужчина скорее умрет, чем отпустит ее маленькую сухую и крепкую руку.
У девочки такая горячая и тяжелая голова, когда она спит у него на коленях, уткнувшись лбом в плечо. Голова моей девочки полна снов и предчувствий, как таджикский гранат — зернышками и соком.
Рано утром они пойдут мимо хуторов и болот, мимо черешневых садов, обобранных птицами.
Только на самом последнем переезде, где пересекаются проселки и железнодорожное полотно, мужчина поймет, что не может больше идти. Они будут долго сидеть на насыпи. Мужчина научит девочку, как Чарли Чаплин с танцем булочек, плясать тустеп — только ему придется переставлять по насыпи свои собственные ноги.
Девочка будет спокойна. Как всегда.
Ее научили брать с ножа самое главное.
Девочка покивает головой и серьезно скажет:
— Я вас очень люблю. Но я хочу домой.
И они прыгнут в первый же поезд, который прогромыхает мимо.
Это поезд такого дальнего следования, что вам и не снилось.
Их вдернет в вагон проводник в полувоенной форме.
Ему не впервой — что пассажиры прыгают на подножки ради места в теплушке.
— Это ваша девочка?
Мужчина закурит и солжет.
— Моя.
Девочку укачает в пути, она так и заснет за откидным столиком. Поезд дернет на стыке рельс. Замрет. Тяжкими поворотными ключами запрут сортиры. Остынут огни за окнами. Остановка.
Сколько стоим? Интересно, успеет ли мужчина размять ноги на перроне и купить у торговки пирожок с луком и рожок мороженого?
И вот он выходит на мокрый ноябрьский перрон.
Пахнет дегтем и черной окалиной. Йодом. Горелым молоком из пристанционного кафе.
Над головой — гофрированная жестяная крыша, это конец, самая конечная на свете станция, мутные желчнокаменные фонари, круглые часы, обозначения номеров путей.
Ходит некто в черной прорезиненной размахайке и простукивает колеса молоточком.
Женщина и мужчина, такие взрослые и высокие, целуются у кромки перрона.
Мужчина даже не заметит лиц тех троих, что подойдут и, козырнув, скажут:
— Позвольте ваши документы.
Пятьдесят секунд мужчина будет для вида рыться по внутренним карманам, а потом протянет патрулю пустые руки. И успеет угадать спокойное лицо девочки сквозь заплаканное внутренним выпотом конденсата вагонное стекло.
Она ничего не скажет.
И даже не вскинет пальцы к вискам.
«Такая маленькая девочка должна знать, в какую сторону она едет, даже если не знает, как ее зовут…»
И пока мужчину будут вежливо — без рукоприкладства — вести вдоль состава — глядите перед собой, руки за голову, — в каждом окне каждого вагона он будет видеть свою девочку.
Только на выходе с вокзала он поймет, что женщина, стоящая под часами, — ее мать.
В этот миг мужчина выдохнет, и ему станет почти все равно. Он успеет назвать ей номер вагона.
Женщина в сером, потерянная мама, обязательно успеет на поезд за полминуты до отхода. Мавр сделал свое дело, мавр может…
Девочка просто сядет рядом с матерью в тот миг, когда самая конечная станция поплывет мимо и закачаются и сольются в лисью полосу желтые фонари.
Жаль, я не успел сказать этой женщине, что моя девочка в дороге полюбила пирожки с луком и танец булочек на вилках, даже когда никаких булочек нет.
…Ветер луна-парка ударил в лицо. Отрезвил. Николь поморщилась, протерла кулаком щеку, слизнула соленое.
— Колен! Смотри, мои глаза писают!
— Только не сегодня, Николь.
Русский договорился с карусельщиком, тот кивнул, спрятал купюру в карман обвисших штанов, открыл перед Николь легкомысленные воротца, девочка выбрала черную кобылу со стеклянными глазами в красной попоне. Оседлала и помахала рукой.
— Я уезжаю навсегда, Колен.
— Мое сердце с тобой, Николь.
— Я уезжаю. В Россию, в Марокко, в Медон, к тете Мишель, в Гавр, в Нью-Йорк, в Лиссабон, я уезжаю!
Русский отвернулся и взмахнул рукой вслед.
Карусель вздрогнула Вздохнули регистры каллиопа, заговорил черный бесшабашный органчик, кисейные юбки Николь задрались. Она сидела по-мужски на черной неживой лошади, оскаленная, как кошка на обочине шоссе.
— Но! Но! В Лиссабон, на Борнео, в Париж, на острова… на острова…
— На стеклянные острова, — внятно сказал русский: он шел вслед за кружением карусели, вел рукой по ограде…
Ломал в пальцах белую папиросу и крошил третьесортный табак на туфли-лодочки с исцарапанными, как у Николь, лаковыми носами.
— Куда? Куда! — кричала Николь, черная лошадь уносила ее, и на деревянный круг карусели упала веточка фальшивого ландыша, в ледяное крошево, в пустоту.
В такую пустоту, какая мыслима на стеклянных островах.
— Что такое стеклянные острова? — спросила Николь, на ходу жуя сосиску в горчичном соусе. Куски разрезанной вдоль булки падали ей под ноги на радость воробьям.
— Не знаю. Я знаю, что такое мел и солнце, — ответил Колен.
— Что такое мел и солнце? — не отступала Николь.