ужасно пьян, и к нему никого нельзя. И жену Вершинина тоже в гостиной.
Анфиса (утомленно). Олюшка, милая, не гони ты меня! Не гони!
Ольга. Глупости ты говоришь, няня. Никто тебя не гонит.
Анфиса (кладет ей голову на грудь). Родная моя, золотая моя, я тружусь, я работаю… Слаба стану, все скажут: пошла! А куда я пойду? Куда? Восемьдесят лет. Восемьдесят второй год…
Ольга. Ты посиди, нянечка… Устала ты, бедная… (Усаживает ее.) Отдохни, моя хорошая. Побледнела как!
Наташа входит.
Наташа. Там, говорят, поскорее нужно составить общество для помощи погорельцам. Что ж? Прекрасная мысль. Вообще нужно помогать бедным людям, это обязанность богатых. Бобик и Софочка спят себе, спят как ни в чем не бывало. У нас так много народу везде, куда ни пойдешь, полон дом. Теперь в городе инфлюэнца, боюсь, как бы не захватили дети.
Ольга (не слушая ее). В этой комнате не видно пожара, тут покойно…
Наташа. Да… Я, должно быть, растрепанная. (Перед зеркалом.) Говорят, я пополнела… и неправда! Ничуть! А Маша спит, утомилась, бедная… (Анфисе, холодно.) При мне не смей сидеть! Встань! Ступай отсюда!
Анфиса уходит; пауза.
И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю!
Ольга (оторопев). Извини, я тоже не понимаю…
Наташа. Ни к чему она тут. Она крестьянка, должна в деревне жить… Что за баловство! Я люблю в доме порядок! Лишних не должно быть в доме. (Гладит ее по щеке.) Ты, бедняжка, устала! Устала наша начальница! А когда моя Софочка вырастет и поступит в гимназию, я буду тебя бояться.
Ольга. Не буду я начальницей.
Наташа. Тебя выберут, Олечка. Это решено.
Ольга. Я откажусь. Не могу… Это мне не по силам… (Пьет воду.) Ты сейчас так грубо обошлась с няней… Прости, я не в состоянии переносить… в глазах потемнело…
Наташа (взволнованно). Прости, Оля, прости… Я не хотела тебя огорчать.
Маша встает, берет подушку и уходит, сердитая.
Ольга. Пойми, милая… мы воспитаны, быть может, странно, но я не переношу этого. Подобное отношение угнетает меня, я заболеваю… я просто падаю духом!
Наташа. Прости, прости… (Целует ее.)
Ольга. Всякая, даже малейшая, грубость, неделикатно сказанное слово волнует меня…
Наташа. Я часто говорю лишнее, это правда, но согласись, моя милая, она могла бы жить в деревне.
Ольга. Она уже тридцать лет у нас.
Наташа. Но ведь теперь она не может работать! Или я не понимаю, или же ты не хочешь меня понять! Она не способна к труду, она только спит или сидит.
Ольга. И пускай сидит.
Наташа (удивленно). Как пускай сидит? Но ведь она же прислуга. (Сквозь слезы.) Я тебя не понимаю, Оля. У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка… для чего же нам еще эта старуха? Для чего?
За сценой бьют в набат.
Ольга. В эту ночь я постарела на десять лет.
Наташа. Нам нужно уговориться, Оля. Ты в гимназии, я — дома, у тебя ученье, у меня — хозяйство. И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю… И чтоб завтра же не было здесь этой старой воровки, старой хрычовки… (стучит ногами) этой ведьмы!.. Не сметь меня раздражать! Не сметь! (Спохватившись.) Право, если ты не переберешься вниз, то мы всегда будем ссориться. Это ужасно.
Входит Кулыгин.
Кулыгин. Где Маша? Пора бы уже домой. Пожар, говорят, стихает. (Потягивается.) Сгорел только один квартал, а ведь был ветер, вначале казалось, что горит весь город. (Садится.) Утомился. Олечка моя милая… Я часто думаю: если бы не Маша, то я на тебе бы женился, Олечка. Ты очень хорошая… Замучился. (Прислушивается.)
Ольга. Что?
Кулыгин. Как нарочно, у доктора запой, пьян он ужасно. Как нарочно! (Встает.) Вот он идет сюда, кажется… Слышите? Да, сюда… (Смеется.) Экий какой, право… я спрячусь… (Идет к шкапу и становится в углу.) Этакий разбойник.
Ольга. Два года не пил, а тут вдруг взял и напился… (Идет с Наташей в глубину комнаты.)
Чебутыкин входит; не шатаясь, как трезвый, проходит по комнате, останавливается, смотрит, потом подходит к рукомойнику и начинает мыть руки.
Чебутыкин (угрюмо). Черт бы всех побрал… подрал… Думают, что я доктор, умею лечить всякие болезни, а я не знаю решительно ничего, все позабыл, что знал, ничего не помню, решительно ничего.
Ольга и Наташа, незаметно для него, уходят.
Черт бы побрал. В прошлую среду лечил на Засыпи женщину — умерла, и я виноват, что она умерла. Да… Кое-что знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего. Может быть, я и не человек, а только вот делаю вид, что у меня и руки, и ноги, и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю. (Плачет.) О, если бы не существовать! (Перестает плакать, угрюмо.) Черт знает… Третьего дня разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость! И та женщина, что уморил в среду, вспомнилась… и все вспомнилось, и стало на душе криво, гадко, мерзко… пошел запил…
Ирина, Вершинин и Тузенбах входят; на Тузенбахе штатское платье, новое и модное.