Вынула старуха горшок, тычет вилкой, а воткнуть не может. «Ай да петушок, — думает она, — пять часов варился, а всё не сварился».
Изловчилась наконец достать, глядит, а на вилке-то — лапоть.
Эту сказку мы с детьми в своё время обсудили вдоль и поперёк. И какая старуха эта отвратительная и жадная! И было ли право у солдат на этом основании красть её петуха? Но больше всего нас удивляло, почему это старуха стала загадывать свои загадки. Наврала она из жадности — это ясно: чтобы не делиться с солдатами обедом, — хорошо, но зачем понадобилось ей ещё и задавать солдатам загадку про Петухана Курухановича? Зачем нужно было ещё над ними посмеяться?
Видно, ложь доставляла ей удовольствие. Ей нравилось врать. Ей было приятно, что вот она сидит перед солдатами, знает, что в печи у неё вкусный петух, а солдаты этого не знают.
Старуха думала, что поэтому она умнее их.
Итак, мы возвращались из лесу.
— Да, — сказал Ральф, взглянув на небо, — сэру Ланселоту сейчас на его острове лучше, чем нам.
Все мы тоже посмотрели на небо. Дело обстояло неважно. С северо-запада ползла довольно скверная туча. Она ползла низко, а деревья и кусты тотчас стали отклоняться к земле, словно туча дула на них ветром.
— Погода явно портится, — сказала я.
— Да и по радио говорили, — вставил Ральф. — Антициклон.
— Буря! — закричала дочь. — Идёт буря!
Туча надвигалась очень быстро. Ветер уже бросал на нас крупные капли. Когда мы вышли на дорогу, которая вела в город, дождь уже шёл вовсю.
Это был совсем не тот дождь, какой шёл летом. Тот был весёлый, сверкающий, праздничный. А этот…
Как серо стало кругом! С деревьев тучей полетели на землю осенние яркие листья. Красные, золотые, коричневые, они, размокая, становились тёмными, бурыми и, наконец, совсем смешивались с грязью.
Дорога раскисла, и по ней трудно стало идти. Башмаки наши то и дело скользили.
Даже наши хвалёные одежды и те стали промокать. А Ральф весь облип своей шерстью.
Мы шли, опустив глаза в землю, потому что дождь не давал их поднять, да к тому же впереди из-за его пелены всё равно мало что можно было увидеть.
И вдруг Ральф, который бежал сбоку от дороги, остановился и сказал:
— Это что ещё такое?
И мы остановились.
До города было уже недалеко. Нас от него отделяло большое поле.
А по полю шёл человек.
Выглядел он самым горестным образом. Был он в одном пиджаке, шапки на нём не было, длинные волосы его струились по лицу вместе с водою.
А в каком виде были его башмаки! Они совершенно разлезлись, из них торчали пальцы… и шерсть.
Шерсть!
— Василь Васильич! — позвала я.
— Васька! — закричали мои дети.
Но Василь Васильич нас не слышал. Он шёл как во сне, не замечая вокруг ничего. Был он теперь очень толст и тяжело дышал.
— Хотите, я его догоню? — спросил пёс.
Не надо, — ответила я. — Ты видишь, ему сейчас не до нас.
Василь Васильич тоже шёл к городу, но другой дорогой, и мы скоро потеряли его из виду.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Зима в этом году настала рано, и мы уже больше не ходили в походы, тем более что и зима-то пришла какая-то беспутная. То и дело наступала грязная оттепель, а за ней вдруг ударял мороз, окна затягивала пальмовая наледь, и на улицах люди падали, оскальзываясь на льду.
Дети наши были заняты катком и школьными делами, а значит, и почти все разговоры наши были полны катком и школьными делами.
А разговоров у нас было немало — ведь зимою вечера длинные, есть время поговорить.
— Вот учили мы Ваську, совсем даже заучили, — сказал однажды сын, — все втолковывали ему, что нужно говорить только правду. А помнишь, как ты сама учила меня врать?
— Я?!
Не могу вам передать моего негодования: чтобы я учила своих детей врать?
— Конечно, ты. Ты, и никто другой.
И тут я вспомнила. Да, представьте, именно так всё и было.
Моим детям было тогда по пяти лет. Жили мы не сказать чтобы очень хорошо. Оба мы — и я и папа — тогда ещё учились, а потому у нас было мало денег и почти совсем не было времени, чтобы заниматься своими маленькими ребятами.
И вот однажды соседка наша Мария Петровна, женщина очень милая и добрая, принесла детям пирожки.
Вали не было дома, она гуляла. Павлик и вообще тогда не часто ел пирожки, а таких и сроду не видал. Потому что Мария Петровна была замечательная, искусная повариха.
Пирожки эти походили на коробочки с лакированной крышкой, но в то же время были мягкими, будто шёлковыми, и даже словно бы вздыхали — до того были сдобны. Их и есть-то было жалко.
Павлик долго играл своим пирожком, пока наконец решился его разломить.
А разломился пирожок как-то рвано и зубчато, вывалив чёрную грибную начинку.
Я не знаю, любите ли вы грибы, но Павлик их тогда ненавидел: незадолго перед этим он отравился грибами и с тех пор не только что есть их, но даже видеть не мог.
Он едва не заплакал от огорчения.
Увидев всё это, я сразу же подумала о том, что Мария Петровна, конечно, зайдёт к нам ещё раз, обязательно спросит Павлика, понравился ли ему пирожок, и будет очень огорчена, когда узнает, что не понравился.
— Знаешь что, — сказала я сыну не очень решительно, — не говори Марии Петровне, что пирожок тебе не понравился.
Сын удивлённо поднял на меня глаза:
— А что же мне ей сказать?
Я помолчала немножко:
— Скажи ей: «Спасибо, было очень вкусно».
— А-а-а-а! — злорадно закричал сын. — Врать не позволя-а-ешь, а теперь позволя-а-ешь! Мне так невкусно, что я плюнул!
Что мне было ему отвечать?
Врать, конечно, нельзя. Но и обижать добрую Марию Петровну, которая хотела порадовать мальчика, тоже, разумеется, не годится. Ведь она же не виновата, что кто-то отравился грибами. Она этого даже и знать не могла.
Кто из нас был прав?
Я думаю, что в нашем споре всё-таки права была я. Не такое уж великое дело пирожок, чтобы ради него огорчать хорошую женщину.
Вот эту самую историю и напомнил мне сын сейчас, когда мы сидели дома.