сокрушении сказал: «Боже, это согрешивший ангел опять возвращается к тебе...» Но вы, милая, забыли всякую скромность, жили открыто, экстравагантно, точно гордились грехом, вы резвились, хохотали, и я, глядя на вас, дрожала от ужаса и боялась, чтобы гром небесный не поразил нашего дома в то время, когда вы сидите у нас. Милая, не говорите, не говорите! – вскрикнула Марья Константиновна, заметив, что Надежда Федоровна хочет говорить. – Доверьтесь мне, я не обману вас и не скрою от взоров вашей души ни одной истины. Слушайте же меня, дорогая... Бог отмечает великих грешников, и вы были отмечены. Вспомните, костюмы ваши всегда были ужасны!

Надежда Федоровна, бывшая всегда самого лучшего мнения о своих костюмах, перестала плакать и посмотрела на нее с удивлением.

– Да, ужасны! – продолжала Марья Константиновна. – По изысканности и пестроте ваших нарядов всякий может судить о вашем поведении. Все, глядя на вас, посмеивались и пожимали плечами, а я страдала, страдала... И, простите меня, милая, вы нечистоплотны! Когда мы встречались в купальне, вы заставляли меня трепетать. Верхнее платье еще туда-сюда, но юбка, сорочка... милая, я краснею! Бедному Ивану Андреичу тоже никто не завяжет галстука как следует, и по белью, и по сапогам бедняжки видно, что дома за ним никто не смотрит. И всегда он у вас, мой голубчик, голоден, и в самом деле, если дома некому позаботиться насчет самовара и кофе, то поневоле будешь проживать в павильоне половину своего жалованья. А дома у вас просто ужас, ужас! Во всем городе ни у кого нет мух, а у вас от них отбою нет, все тарелки и блюдечки черны. На окнах и на столах, посмотрите, пыль, дохлые мухи, стаканы... К чему тут стаканы? И, милая, до сих пор у вас со стола не убрано. А в спальню к вам войти стыдно: разбросано везде белье, висят на стенах эти ваши разные каучуки, стоит какая-то посуда... Милая! Муж ничего не должен знать, и жена должна быть перед ним чистой, как ангельчик! Я каждое утро просыпаюсь чуть свет и мою холодной водой лицо, чтобы мой Никодим Александрыч не заметил, что я заспанная.

– Это все пустяки, – зарыдала Надежда Федоровна. – Если бы я была счастлива, но я так несчастна!

– Да, да, вы очень несчастны! – вздохнула Марья Константиновна, едва удерживаясь, чтобы не заплакать. – И вас ожидает в будущем страшное горе! Одинокая старость, болезни, а потом ответ на Страшном судилище... Ужасно, ужасно! Теперь сама судьба протягивает вам руку помощи, а вы неразумно отстраняете ее. Венчайтесь, скорее венчайтесь!

– Да, надо, надо, – сказала Надежда Федоровна, – но это невозможно!

– Почему же?

– Невозможно! О, если б вы знали!

Надежда Федоровна хотела рассказать про Кирилина и про то, как она вчера вечером встретилась на пристани с молодым, красивым Ачмиановым и как ей пришла в голову сумасшедшая, смешная мысль отделаться от долга в триста рублей, ей было очень смешно, и она вернулась домой поздно вечером, чувствуя себя бесповоротно падшей и продажной. Она сама не знала, как это случилось. И ей хотелось теперь поклясться перед Марьей Константиновной, что она непременно отдаст долг, но рыдания и стыд мешали ей говорить.

– Я уеду, – сказала она. – Иван Андреич пусть остается, а я уеду.

– Куда?

– В Россию.

– Но чем вы будете там жить? Ведь у вас ничего нет.

– Я буду переводами заниматься или... или открою библиотечку...

– Не фантазируйте, моя милая. На библиотечку деньги нужны, Ну, я вас теперь оставлю, а вы успокойтесь и подумайте, а завтра приходите ко мне веселенькая. Это будет очаровательно! Ну, прощайте, мой ангелочек. Дайте я вас поцелую.

Марья Константиновна поцеловала Надежду Федоровну в лоб, перекрестила ее и тихо вышла. Становилось уже темно, и Ольга в кухне зажгла огонь. Продолжая плакать, Надежда Федоровна пошла в спальню и легла на постель. Ее стала бить сильная лихорадка. Лежа, она разделась, смяла платье к ногам и свернулась под одеялом клубочком. Ей хотелось пить, и некому было подать.

– Я отдам! – говорила она себе, и ей в бреду казалось, что она сидит возле какой-то больной и узнает в ней самое себя. – Я отдам. Было бы глупо думать, что я из-за денег... Я уеду и вышлю ему деньги из Петербурга. Сначала сто... потом сто... и потом – сто...

Поздно ночью пришел Лаевский.

– Сначала сто... – сказала ему Надежда Федоровна, – потом сто...

– Ты бы приняла хины, – сказал он и подумал: «Завтра среда, отходит пароход, и я не еду. Значит, придется жить здесь до субботы».

Надежда Федоровна поднялась в постели на колени.

– Я ничего сейчас не говорила? – спросила она, улыбаясь и щурясь от свечи.

– Ничего. Надо будет завтра утром за доктором послать. Спи.

Он взял подушку и пошел к двери. После того как он окончательно решил уехать и оставить Надежду Федоровну, она стала возбуждать в нем жалость и чувство вины; ему было в ее присутствии немножко совестно, как в присутствии больной или старой лошади, которую решили убить. Он остановился в дверях и оглянулся на нее.

– На пикнике я был раздражен и сказал тебе грубость. Ты извини меня, бога ради.

Сказавши это, он пошел к себе в кабинет, лег и долго не мог уснуть.

Когда на другой день утром Самойленко, одетый, по случаю табельного дня, в полную парадную форму с эполетами и орденами, пощупав у Надежды Федоровны пульс и поглядев ей на язык, выходил из спальни, Лаевский, стоявший у порога, спросил его с тревогой:

– Ну, что? Что?

Лицо его выражало страх, крайнее беспокойство и надежду.

– Успокойся, ничего опасного, – сказал Самойленко. – Обыкновенная лихорадка.

– Я не о том, – нетерпеливо поморщился Лаевский. – Достал денег?

– Душа моя, извини, – зашептал Самойленко, оглядываясь на дверь и конфузясь. – Бога ради, извини! Ни у кого нет свободных денег, и я собрал пока по пяти да по десяти рублей – всего-навсе сто десять. Сегодня еще кое с кем поговорю. Потерпи.

– Но крайний срок суббота! – прошептал Лаевский, дрожа от нетерпения. – Ради всех святых, до субботы! Если я в субботу не уеду, то ничего мне не нужно... ничего! Не понимаю, как это у доктора могут не быть деньги!

– Да, господи, твоя воля, – быстро и с напряжением зашептал Самойленко, и что-то даже пискнуло у него в горле, – у меня всё разобрали, должны мне семь тысяч, и я кругом должен. Разве я виноват?

– Значит, к субботе достанешь? Да?

– Постараюсь.

– Умоляю, голубчик! Так, чтобы в пятницу утром деньги у меня в руках были.

Самойленко сел и прописал хину в растворе kalii bromati, ревенной настойки, tincturae gentianae aquae foeniculi – все это в водной микстуре, прибавил розового сиропу, чтобы горько не было, и ушел.

XI

– У тебя такой вид, как будто ты идешь арестовать меня, – сказал фон Корен, увидев входившего к нему Самойленка в парадной форме.

– А я иду мимо и думаю: дай-ка зайду, зоологию проведаю, – сказал Самойленко, садясь у большого стола, сколоченного самим зоологом из простых досок. – Здравствуй, святой отец! – кивнул он дьякону, который сидел у окна и что-то переписывал. – Посижу минуту и побегу домой распорядиться насчет обеда. Уже пора... Я вам не помешал?

– Нисколько, – ответил зоолог, раскладывая по столу мелко исписанные бумажки. – Мы перепиской занимаемся.

– Так... Ох, боже мой, боже мой... – вздохнул Самойленко; он осторожно потянул со стола запыленную книгу, на которой лежала мертвая сухая фаланга, и сказал: – Однако! Представь, идет по своим делам какой-нибудь зелененький жучок и вдруг по дороге встречает такую анафему. Воображаю, какой ужас!

– Да, полагаю.

– Ей яд дан, чтобы защищаться от врагов?

Вы читаете Дуэль
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату