Декарта (но сводящий на нет и мысль Демокрита, и Эпикура)?
«(ДЕКАРТ. — Следует определить в общем виде: „Осуществляется это с помощью образа и движения' — так оно будет правильно. Но объяснить, каковы они, и воссоздать механизм — попытка смехотворная, ибо она бесполезна, бездоказательна, тягостна. А если бы она удалась, мы считали бы, что все философские системы, вместе взятые, не стоят и часа потраченного на них времени)»[68].
Если проникнуться этой мыслью, воспринять весь ее радикализм, то станет ясно, что понять этот мир — значит честно его описать. Описать как можно более точно и как можно более обобщенно. Выделить и определить сущности, не теряя из виду гениальный принцип, сформулированный несколько веков назад Уильямом Оккамом, то есть не множить их «сверх необходимого». Выделить и определить между этими сущностями связи (чаще всего выражаемые математически, но не всегда). Пользуясь методом доказательства, проверить эти связи на сочетаемость и искать новые. Все проверять опытным путем. Если опыт не подтверждает теоретических выкладок, следует сменить парадигму и ввести новые сущности.
Но никогда не пытаться самим «сконструировать механизм». Не задаваться вопросом, что стоит
Позитивисты не без улыбки (слегка пренебрежительной, признаю) смотрят на метафизиков любого толка, материалистов и идеалистов, которые делят между собой рынок веры.
Это пренебрежение по сути равно смирению, выбравшие его подчинились двум безрадостным принципам, которые никогда не подводили человека на путях поиска истины: опыту и доказательности. Будничные принципы, которым никогда не произвести революций, никогда не вызвать бурю эмоций. На мое несчастье, именно их я и придерживаюсь. «Истина может оказаться печальной»[69], кажется, великий генетик Жак Моно так цитирует Ренана в своей самой знаменитой и самой невеселой книге «Случайность и необходимость».
Так что же, Иерусалим против Афин? Нет, ни за что. Я на это не способен и признаюсь, что вы внушаете мне тревогу, когда вдруг восклицаете: «Истинный? Не в этом суть!» Да, я считаю, что суть именно в этом. Особая заслуга западной философии в том и состоит, что на первый план она выдвинула проблему истины, жертвуя ей абсолютно всем, доведя себя чуть ли не до самоубийства, превратившись в дополнение к эпистемологии. Мне кажется, Ницше, чуткий котище, первым ощутил опасность, заподозрив, что науки, расправившись с истинами откровения, ополчатся и на саму философию. И по этой причине он первым подверг сомнению необходимость искать истину, особенно научную. Таким образом, он открыл в философии эру, которую можно назвать
У наиболее развитых животных (земных и морских млекопитающих), а также у некоторых птиц, живущих группами, появляется свой язык, который позволяет им обмениваться информацией. Одновременно возникает и индивидуальное сознание. И то и другое усложняется у приматов. И становится наиболее сложным у человека. Это происходит не вдруг, а медленно и постепенно, в полном соответствии с законами природы.
Или
И классическая предосторожность: «Мы лишь на подступах к пониманию этих феноменов». Относительно самых сложных, какие мы знаем, — безусловно, но это отнюдь не повод выходить за рамки методов научного мышления.
Как только машины достигнут определенного уровня развития, у них также возникнет мышление, основой которого послужат созданные человеком схемы. Нам нужно приготовиться к этому.
Сознание — «фантомное механическое явление», говорят некоторые теоретики нейрофизиологии.
Сознание, безусловно, подвержено эволюции (постоянно возникающие новые связи, свежие понятия, новые воспоминания, а нейроны вопреки общепринятому мнению, как выяснилось, способны восстанавливаться на протяжении жизни).
Разумеется, эта «недуховная» концепция приводит к определенным последствиям. Во-первых, категорически не согласен с вашим утверждением, что человек принципиально отличен от животного. Я твердо убежден, что природа человека и животного одна и та же, различны лишь ступени развития.
Во-вторых, существует связь, только более запутанная и менее лицеприятная, между верой или ее отсутствием и вашим желанием послужить обществу, равно как и моей сдержанностью по этой части. Трудно в этом признаться, но я никак не мог понять, в чем смысл ангажированности моих друзей-атеистов. Мне всегда казалось, что она напрямую связана с христианской традицией, о чем они сами не подозревают. Это подсказывали мои наблюдения за деятельностью тех христианских общин, с которыми я безуспешно пытался сжиться, и моя интуиция. Они все были явно ангажированными. Что тут непонятного? Они искренне считали, что все люди — дети Божьи, а стало быть, братья, и вели себя соответственно. Лично для меня эти родственные связи не так очевидны. Я, безусловно, испытываю сострадание к несчастным, но оно мало чем отличается от сочувствия животным, попавшим в капкан. Я представляю себе, как им больно и страшно, и пытаюсь их освободить. А вот в
И в себе не ощущаю никакого такого достоинства: меня можно мучить, обращаться со мной по- скотски, можно раздавить, причинить непоправимый физический и нравственный ущерб. Я буду ощущать страдания и обиды, скулить как собака, вопить как кошка, но вряд ли в моих жалобах будет что-то специфически человеческое.
Вы можете, если угодно, скажет логический позитивист, предаваться метафорическим построениям. На определенной стадии развития человек нуждается в метафорах и мифах. Сама материя была необходимым мифом, когда пришло время покончить с Богом.
Мы трудимся, ответит позитивист, не в области мифов, мы работаем с утверждениями, которые можно выразить и опровергнуть.
Впрочем, многое, очень важное для нас, находится за пределами этой области. Но эта область будет расширяться и укреплять свое влияние (много нам еще предстоит узнать о гормонах, о нейрофибриллах). Однако сколько бы ни расширяли сферу своего влияния естественные науки, взаимоотношения между субъектами остаются вне их компетенции. Симпатии, влечения, любовь. (Это ваше последнее возражение, единственное, которое я принимаю.) Та самая любовь, которую никто не определил лучше Платона. В самом обобщенном виде ее можно обозначить как