Закон
Больше всего меня удручало то, что Даниель Линденберг, назвав меня реакционером, тем самым расписался в полнейшем непонимании моего творчества. Я даже задумался: а вдруг я никудышный писатель? Потом успокоился: нет, наверное, это он никудышный читатель (а может быть, Линденберг и вовсе не читал моих книг, судил о них по аннотациям). В который раз проглядев чудесную статью Филиппа Мюрэ об «Элементарных частицах» под названием «Все предвещает скорую кончину», я совсем утешился.
Итак, все рано или поздно рассыпается в прах, в том числе идеи, мыслеформы. Французского патриотизма, национального самосознания больше нет. Они давно истлели. Могу даже назвать точную дату их смерти: 1917 год, когда в армии из-за чрезмерных потерь начались бунты.
Давайте снова заглянем в прошлое. Когда-то каждый француз знал наизусть «Песнь выступления»:
Ничего не скажешь, правительство Третьей республики, со своими пресловутыми «черными гусарами»[54], тоже сумело внушить целому поколению граждан, что умереть за родину — их священный долг. В 1914 году французы шли на убой с
Недавно умер наш последний ветеран Первой мировой. В связи с этим по радио зачитывали воспоминания его товарищей, что сражались в 1914–1918 годах. На войне всегда умирают, на то она и война. Но страшно слушать рассказы о том, как раненые стонали и корчились сутки напролет, в тех же окопах, рядом со своими товарищами, продолжавшими стрелять по врагу. Как некому и негде было хоронить убитых и трупы разлагались на глазах у живых. Как повсюду сновали крысы, как приходилось есть червивую пайку, как завшивевшие бойцы поневоле справляли нужду там же, прямо в окопах. И так изо дня в день, год за годом. Ради чего, зачем? Ведь никто до сих пор не знает толком, кому понадобилась эта бессмысленная бойня.
Правительство может потребовать от подданных многое, но если превысит
Мне кажется, в этом разгадка многих явлений.
Вот откуда пошло непримиримое отрицание всего и вся сюрреалистами и дадаистами. Вот почему при виде военной формы и государственного флага Андре Бретон впадал в ярость.
По той же причине многие французские рабочие (чьи родители, деды и прадеды были искренними патриотами) мгновенно поверили, что Советский Союз — их единственное прибежище, земля обетованная всемирного пролетариата.
И наконец, это объясняет, отчего в 1940 году французы так не хотели воевать. Когда при мне начинают клеймить «мюнхенский сговор», мне становится противно. Ведь шел 1938 год, то есть с 1918-го минуло всего двадцать лет. Разве это срок? Не следует подходить к событиям того времени с теперешними идеологическими мерками. В 1940 году большинству французов было невдомек, что «начинается война против нацизма». Скорей всего, они думали: «Опять заварушка с бошами».
Я не очень хорошо представляю себе, как мои родители пережили Вторую мировую войну, еще хуже — как их родители пережили предыдущую. Но одну цифру я хорошо запомнил: она меня поразила. У моей бабушки в 1914 году было четырнадцать братьев и сестер. К 1918-му в живых осталось трое. Семья «заплатила тяжелую дань», иначе не скажешь.
Передо мной Франция ни в чем не провинилась, мне лично не на что пожаловаться. Я даже в армии не служил, меня признали негодным к военной службе, не помню, по какой статье. (Теперь совсем другое дело: у нас есть профессиональная армия, так что можно любить свою родину, абсолютно ничем не жертвуя и не рискуя.) Но у нас с ней та же ситуация, что у разводящихся супругов: трудно сказать, чем именно досадила тебе жена, не отрицаешь, что у нее масса достоинств, однако все кончено, возврата к прежнему нет. Я не стану сражаться за Францию, за республику, за еще какие-нибудь патриотические идеалы (и вообще за что бы то ни было).
И последнее. Мы с вами по-разному относимся к Франции, потому что выросли в непохожих семьях. Приведу забавный, но весьма показательный пример: ваше рассуждение о налогах. Вы признаетесь, что вам не хватает «нахальства» стать нерезидентом и не платить налоги на родине; стало быть, вы считаете это предосудительным. А я вот, честное слово, не вижу тут ничего дурного. Поверьте, уважаемый Бернар- Анри, не ощущаю за собой вины ни в малейшей степени. У меня нет перед Францией никаких долгов и обязательств. Выбор страны волнует меня не больше, чем выбор гостиницы. Все мы странники на Земле. Теперь я осознал простую истину: у человека нет корней и плодоносить ему не дано. Наша жизнь отличается от жизни деревьев. Я всегда любил деревья, а с годами стал любить их еще нежнее. Но увы, я не дерево. Мы скорей похожи на камни, брошенные в пустоту, ни к чему не привязанные, свободные. Или, если хотите, нас можно сравнить с кометами, это гораздо поэтичнее.
Вот, перечел написанное и понял, что звучит все это не слишком весело. К сожалению, я и вправду повсюду ощущаю себя приезжим, рано или поздно наступит время расчета и придется
Возможно, я когда-нибудь вернусь во Францию по довольно банальной причине: мне надоест каждый день говорить и читать по-английски. Как-то неловко признаваться в любви к родному языку, это типично
Французский язык делает честь нашей стране: благозвучный, приглушенный, без резких модуляций. Иногда на чужбине меня вдруг одолевает страстное, безудержное желание прочесть хоть несколько строк по-французски. За неимением лучшего я даже покупал «Экспресс».
(Где-нибудь в Азии не достанешь никакой французской периодики, ни одной самой дешевенькой книжки, зато международное издание «Экспресс» продается повсюду.)
Дрянной все-таки журнальчик.
Зато с распространением у них полный порядок.
Есть еще одна Франция, назовем ее условно «Страной Дени Тиллинака»[55]. Провинциальная, идиллическая — словом, «утиный паштет». Такой Франции я раньше не знал, но два-три года назад по воле различных обстоятельств был вынужден объехать ее всю из