Цена ему была меньше, чем Прокопу, пастух он был плохой, неверный, соскучившись, нередко бросал пастьбу среди лета и уходил. Но в Кочанах смотрели на пего радушно, из почтения к сыну — настоящему пастуху, человеку, которому из года в год деревня доверяла свое богатство.
Всякую побывку отца сын выдавал ему бутылку водки, и они вместе «справляли ремонт». Аверя пьянел скоро, и тогда, похожие друг на друга, как двойники, отец и сын молодо потопывали по избе, кудлатые, легкие, голосистые. В избу заходили мужики посмеяться, и Прокоп выкрикивал развеселым своим тенорком:
— И-и-их! Нищие гуляют — господь радуется! Пошел, Каменский…
С годами Аверя начал очень быстро хиреть, точно старость наверстывала упущенное. Под восемьдесят он стал еще неуживчивее: ему не доверяли коров, он гонял овец, потом гусей. Наконец его усадили на большом проселке стеречь воротца, он открывал воротца проезжим, ему перепадали кое-какие крохи, мир помогал ему из милости. Но и с этой работой Аверя справлялся плохо. От слабости он засыпал в своем шалаше, воротца стояли настежь, скот выходил с пара на яровое.
Этим летом Аверю насилу признали в Кочанах. Прокоп долго мигал, вглядываясь в припухлое лицо старика, потом спросил его без всякой веселости:
— Ты что, умирать пришел?
— Еще разок схожу подале, выпью, да и умру, — ответил Аверя.
В груди у него клокотало, весь оп гудел от каких-то хрипов и содроганий. Он слег п не вставал много дней.
Проске он скоро надоел.
— Дух от него очень, — сказала она.
Тогда и Прокоп стал думать об отце с неприязнью.
Пастух приглядывался к Проске скрытно и беспокойно. У него еще находились прибаутки, и он смеялся иной раз по-прежнему звонко, но скука наседала на него с каждым часом грузнее.
В Кочанах давно уже болтали о Проске нехорошее. Говорить Прокопу береглись, но пастуху хитро не знать всех сплетен, пастух на деревне — газета. Да и сам он кое-что примечал.
Из города вернулся в Кочаны Ларион, парень верткий, разбитной. Привез он с собою новые песни- говорилки, городскую пляску — тусте, штаны раструбами по-матросски и сразу пошел верховодить. У девок разгорелись на него глаза, парни начали подражать ему.
Нашлись и недовольные — из тех, кому не под силу было тягаться с Ларионом в зубоскальстве и озорстве. Кочаны разбились па два лагеря — за Лариона и против него. Кончилось дракой, в которой Ларион ранил одного парня кистенем. После этого Лариона стали опасаться.
Не мудрено, что на гулянках, в праздники, он увивался вокруг Проски. Она слыла первой в Кочанах плясуньей и песенницей, скоро обучилась невиданному тусте и весело, с готовной лукавинкой подмигивала Ларнопу, нарубая скороговорочку девьей песни:
Ухажерочкой этой была, конечно, сама Проска, и деревня заболтала о ней со злобой, с завистью, издевкой и удовольствием.
Пожалуй, впервые за свою жизнь Прокоп не знал, что ему делать. Он смотрел па дочь, прикидывал в уме, что говорят на деревне, и отплевывался со злобой:
— Тьфу, дьявол, вот дьявол!
— Ты что? Иль блохи? — спрашивала Проска.
— А ничего! Наплевать!
Проска хохотала, от ее зубов и от глаз отскакивала брызги света, и Прокоп ласково поощрял ее:
— Заржала, дура!
Он вдруг принялся потакать Проске, задабривать ее.
Авере он сказал:
— Ты бы пошел куда, ходить тебе привычней.
— Полегчает — пойду, — ответил Аверя.
Тогда Прокоп объявил ему:
— Меня вон па зиму в сторожа зовут, в училищу. В избу новую я тебя не возьму, от тебя дух, обовшивел ты.
— Уйду, — повторил Аверя.
Лежал он пластом, не шевелясь, тяжко, со скрипом приподымая грудь. Прокоп помял его ногу, потрогал живот.
— Вряд ты уйдешь, мягкий стал, воды набралось много. Дать, что ль, чего?
— Во мне душа крепко сидит. Уйду, — опять сказал Аверя.
Он и правда поднялся, — оплывший, круглый, неуклюжий, — подремал для два на солнцепеке и ушел не сказавшись.
И тут вдруг обнаружилось, что он украл у Прокопа кочедык.
Богатство но бог весть какое — старый кочедык, но Прокоп остервенился непомерно, кричал, топал, выбегал на улицу, грозил кулаками в ту сторону, куда мог уйти отец.
— Я его в избе держал, я к нему по-сыновьему, а он меня, за хлеб мой, обворовал! Вор!
— Да что тебе, жалко? — крикнула Проска.
— Я тебе лапти начал, пальцем теперь буду ковырять?
— Поспеешь, не к заутрене!
Прокоп понемногу отошел, но после ужина, увидев, что дочь собирается уйти, нахмурился.
— Ну, я пошла, что ль, на деревню, — сказала Проска.
Тогда Прокоп заорал:
— А мне что? Поди!.. Вот, как перед истинным, — поклялся он, все еще крича, — убью я отца за кочедык, только вернется!..
— А убей, — засмеялась Проска.
3
Кочановская усадьба стоит на речке, против деревни. Усадебка небогата — дом крыт щепой, с обеих сторон ворота соединяют его с флигелями, в левом флигеле кухня, в правом рига, коровник, саран. Одно окно кухни выходит на речку, но речки не видать, старый жесткий малинник подпирает флигель, вишни и сливы перепутались в сплошную стену, за ними высятся липы и березы.
В революцию владелица усадьбы бросила дом, он пустовал, и в первый раз Кочаны задумали устроить школу. Перед покровом приехала учительница, и вскоре Прокоп с Проской перебрались на новоселье.
В кухне, по самой середине, стояла широченная печь, сбоку от нее шитая на живую нитку переборка отгораживала камору. В каморе поселилась Проска, на печи — Прокоп с котом.
Лавочник ближнего села торговал у Прокопа его избу, пастух хвастался взять за избу большие деньги, ходил счастливый, да незаметно, по бревнышку, начал растаскивать дом на дрова.
— На кой леший деньги? Мне теперь всю зиму жалованье пойдет, да Проске — харчи от учительши.
И Прокоп смеялся рассыпчатым своим, чуть хриплым смехом.
Перебравшись на новоселье, он снова как-то полегчал, будто Кочаны, отступившие за репку, перестали тревожить его. Но неожиданно деревня обвалилась на Прокопа горой.