— Простишь, что ль, меня? — удивился он.
— Не смогу, — честно ответила Софья. — Давай без этого поживем, если сумеем.
Больше Федор ни о чем ее не спрашивал.
Софья не соврала Мартемьянову ни единым словом. Идти ей в самом деле было некуда. О том, чтобы встретиться с Черменским после того, как она полгода прожила в содержанках у Мартемьянова, Софья даже думать не могла без содрогания. Да, ее обманули, да, были перехвачены письма, да, так сложились обстоятельства… Но в том «помрачении», когда она по своей доброй воле отдала себя в руки Матемьянова, не был виноват никто. Никто, кроме ее самой, Софьи Грешневой. У нее был выбор, и она сделала его. А значит, незачем оглядываться назад.
Она не ушла от Федора — потому, что, несмотря на вскрывшийся обман, на сделанную им подлость, на то, что по его вине жизнь Софьи оказалась сломана, он почему-то не стал отвратителен ей. Купец- пароходник тридцати трех лет, в молодости прошедший огонь и воду, почти неграмотный, очень сильный, очень вспыльчивый, с репутацией разбойника с большой дороги, Мартемьянов ни разу за полгода не обидел ее. Он держал Софью в камелиях, но лишь потому, что она сама, несмотря на стенания Марфы о том, что любовь любовью, а жить надо по-людски, наотрез отказывалась обвенчаться с ним. И Софья не боялась его нисколько, хоть и знала к тому времени, что Федору Мартемьянову доводилось убивать людей. Он сам однажды поведал ей об этом и, судя по всему, не солгал. Софья давно уже не пугалась, когда по ночам Федор метался на постели, рыча и ругаясь сквозь стиснутые зубы, то убегая от кого-то во сне, то, напротив, догоняя… Будить его при этом было совершенно бесполезно, и всякий раз Софья, преодолевая усталость, усаживалась рядом, брала себе на колени горячую, тяжелую, встрепанную голову любовника и сидела так, борясь с зевотой, до тех пор, пока он не успокаивался и не затихал. Наутро Мартемьянов уверял, что ничего не помнит, и Софья считала, что так оно и было на самом деле.
Когда уже в Москве она, несмотря на сопротивление любовника (он опасался Софьиной знатной родни), познакомила его с сестрой, Анна пришла в ужас, и только воспитание, полученное в стенах Смольного института, помогло ей скрыть панику. Федор при этом представлении тоже чувствовал себя неуютно, почти не открывал рта, явно боясь ляпнуть что-то не бонтонное, и при первой же возможности исчез.
Едва оставшись наедине с сестрой, Анна потребовала объяснений.
— Соня, почему?! Ведь это же… это же… Боже, Соня, я все понимаю, я сама не святая, так уж, видно, суждено нам, Грешневым, но… но… Это ведь дикарь! Разбойник с большой дороги! Стенька Разин, Пугачев, Кудеяр! Почему именно он?! Ты хороша собой, молода, ты в сотню раз лучше меня, ты могла бы…
— Аня, так уж вышло, — как можно тверже оборвала ее Софья, радуясь про себя тому, что благоразумно не рассказала сестре о письмах Черменского, перехваченных Федором, и о его обмане. Впрочем, о Владимире Анна через мгновение вспомнила сама:
— Соня, но как же Черменский?! О, ты ведь ничего не знаешь, я даже не могла писать к тебе, ты жила то в Вене, то в Париже, а он… Соня, Владимир часто бывал у меня тут, спрашивал, нет ли вестей от тебя, он ничего не может понять, ты даже не ответила на его письма…
— Какие письма, Аня? — спросила Софья, чувствуя себя препротивно и всей душой надеясь на свой актерский талант: впервые в жизни она пыталась обмануть сестру. Но, видимо, ярославские газетные рецензенты не врали, называя мадемуазель Грешневу «весьма талантливой актрисой с большим потенциалом»: Анна поверила и страшно удивилась:
— Ты не получала его писем?!
— Лишь одно — то, которое я тебе показывала. И еще записку, в которой он просил не искать с ним встреч.
— Соня, этого просто не могло быть! Боже, неужели я до сих пор ничего не понимаю в мужчинах?! У тебя сохранилась эта записка?
— Нет, я ее порвала.
— Напрасно…
— Ничуть. Не собираешься же ты допрашивать господина Черменского о его намерениях с этой бумажкой в руках?
— Ma chierie, он порядочный человек…
— Ma chierie, это уже не имеет никакого значения.
Спорить Анна не стала и лишь растерянно спросила:
— Так ты намерена продолжать жить с этим… твоим купцом?
— По крайней мере, он любит меня, — отрезала Софья, на что сестра уже ничего не могла ответить.
Жизнь пошла своим чередом. В Грешневку, которая теперь снова принадлежала ей, Софья так и не поехала. Федор не спрашивал ее почему: видимо, понимал сам. Он купил небольшой дом в тихом Богословском переулке, недалеко от Столешникова, где жила Анна, и сестры теперь могли часто видеться. Марфа поселилась вместе с Софьей и каждый день радостно носилась из Богословского в Столешников.
— Вот и слава господу, вот и хорошо! Хоть как, а вместе, и при деньгах каких-никаких, и… Вот еще бы Катерину Николавну сыскать, так я бы все церкви в Москве на коленях обползала!
Но, видимо, Марфино ползанье богу было ни к чему, потому что о младшей Грешневой по-прежнему не появлялось никаких вестей.
Свои первые осень и зиму в Москве Софья прожила в каком-то странном оцепенении. Год спустя она даже не могла вспомнить, что делала, о чем думала, чем занимала себя в эти месяцы. Утром вставала, как правило, поздно, пила поданный Марфой чай, после, если была хорошая погода, шла гулять, возвращалась… На вопросы служанки о том, хорошо ли барышня прошлась и что видела, только пожимала плечами: в памяти не оставалось ничего.
Иногда Софья садилась за фортепиано, что-то играла, что-то пела — механически, как заводная кукла, без капли удовольствия. Делала она это лишь потому, что в Неаполе синьора Росси постоянно твердила ей: голос — инструмент, требующий постоянного использования, иначе он может испортиться навсегда. Софья, понимая, что игра на сцене — единственное, чем она сумеет в случае чего заработать себе на жизнь, боялась остаться без этой возможности и регулярно тренировала голос. А дождавшись Великого поста, традиционного времени прослушивания в Императорских театрах, пошла на прослушивание в Большой.
Ее взяли в театр так легко, что Софья даже приняла происходящее за розыгрыш. Спросили, кто она, где училась пению, в каких спектаклях играла, имеются ли рекомендательные письма. Последних у Софьи не было, но когда она сказала, что училась в Неаполе у Паолы Росси и дебютировала в «Театре Семи цветов», а после этого еще спела арию Виолетты, — первую, сложнейшую, написанную для хрустального колоратурного сопрано, — ее сразу же взяли во второй состав и назначили жалованье.
Дни шли за днями — одинаковые, ровные, уже бесслезные, но и безрадостные. Софья ходила на репетиции, принимала участие в спектаклях, пела вторые роли, ничуть не грустила из-за того, что больших партий ей не дают, бывала в театрах и в гостях. Если Мартемьянов оказывался в Москве, выезжала с ним в рестораны или кафешантаны. Так прошло три года.
Иногда Софья виделась с Черменским на вечерах у сестры. Они встречались как чужие, едва знакомые люди, да, в сущности, так оно и было. Анна не теряла надежды на то, что сестра и Владимир сумеют все же объясниться, но ни Софья, ни Черменский, казалось, не стремились к этому. Часто Софья видела его в театре во время спектаклей, но он ни разу не пришел к ней за кулисы, ни разу не прислал цветов. Все, казалось, минуло, как случайный весенний сон, как несбыточная фантазия, и Софья не понимала, почему она до сих пор плачет каждый раз после этих редких встреч. Она не кривила душой, говоря Анне о том, что лучше бы ей никогда больше не видеть Владимира Черменского. Не его вина в том, что так сложилась жизнь. Только она, Софья Грешнева, виновата в собственной глупости. Она сама — и, наверное, матушкина бешеная черкесская кровь. И поделать тут уже ничего нельзя. Остается только забыть.
Софья легла в постель, натянула на плечи одеяло. Еще раз взглянула уже слипающимися глазами на снег, по-прежнему валившийся как пух из распоротой перины, вспомнила, что Анна так и не вернулась, — и провалилась в сон.