всем твоим местам — мне хором рапортуют, что даже и не появлялся. И вот уже ночью встречаю у Осетрова Ирэн…

— Так и знал, что выложит, чертова кукла… — проворчал Северьян. — Уж занималась бы жульем своим питерским — так нет, и в Москве кажной бочке затычка…

— Ты вроде бы не брал с нее слова молчать.

— Толку-то — с бабы слово брать…

— Что тебе за шлея под хвост попала, объяснишь ты мне или нет?! — взорвался Черменский. — Коли что не так — мог бы и сказать! Не чужие ведь!

Северьян лишь усмехнулся — невесело, глядя в пол.

— Натворил, что ли, чего?

Ответа снова не последовало, и Владимир с досадой сплюнул:

— Тьфу… Ну что ж я тебя, как бабу, уговариваю?! Сукин ты сын! Ведь я, право, за два месяца голову сломал, гадая, что с тобой стряслось! Северьян, черт возьми! Я ведь тебе помочь мог бы, если что, первый раз нам с тобой разве?..

— Не поможешь, Владимир Дмитрич, — спокойно возразил Северьян, все так же глядя в сторону. Помолчав, неожиданно спросил:

— Что там Наташка-то? Здорова? У Махи золотуха прошла?

— Слава богу, — машинально ответил Владимир. — Золотуху бабка Устинья вывела еще в октябре, божится, что навсегда. Только Наталья плачет все это время и не говорит отчего… — Черменский вдруг умолк, резко повернувшись и в упор уставившись на Северьяна. Тот, казалось, обратился в неподвижную раскосую статую восточного идола.

— Слушай, ты что, рехнулся? — наконец вполголоса спросил Черменский. — Тебе баб в Раздольном недостает?! И так ведь ни одной не пропустил! На что тебе эта девчонка понадобилась, она же еще дитя! Мало ей без тебя несчастья было?!

— Дитя… — не поднимая глаз, процедил сквозь зубы Северьян. — Семнадцать годов девке, а ты все «дитя»… Дочери у ней уж третий год — «дитя»! Ты глаза бы разул, Дмитрич, и поглядел, во что наша с тобой пигалица рыжая обернулась!

— Да, смотрю, у тебя-то уж они разулись! — съязвил Черменский, лихорадочно соображая: как он мог все это время ничего не замечать. Действительно, Наташка, которую он три года назад взял в дом «в довесок» к сыну Маши Мерцаловой, по-прежнему оставалась в его глазах той четырнадцатилетней грязной, растрепанной, замученной непосильным трудом девчушкой, какой он ее когда-то увидел в доме питерского портного. Очутившись в Раздольном, где никто не навесил на нее, беременную, тяжелой работы, где была хорошая еда и сколько угодно спокойного сна, Наташка сначала не верила своему счастью и то кидалась целовать руки Владимиру или Северьяну — к страшному смущению обоих, — то взахлеб рыдала, то истово молилась перед иконами, то суматошно хваталась за все дела подряд, боясь, что, если она будет сидеть сложа руки, новые господа выгонят ее прочь, то вдруг напрочь переставала есть, уверенная, что если она примется «все заглатывать, как щука», то опять же окажется на улице. Даже многое на свете перевидавший Северьян долго не мог, не перекрестившись, вспоминать тот день, когда девчонка провыла дурниной три часа кряду, нечаянно разбив на кухне чашку. Наташка умолкла лишь тогда, когда Северьян, не зная как привести ее в чувство, грохнул об пол половину китайского сервиза из приданого матери Владимира. Только десятилетний Ванька как-то умел уговаривать подружку, и в дальнейшем, если ее слезы принимали истерический характер, Владимир сразу посылал за мальчишкой на конюшню.

Постепенно, впрочем, все наладилось. Наташка окончательно уверилась в том, что из Раздольного ее не прогонят, перестала прятаться по углам, боясь невовремя попасться на глаза «господам», к коим причисляла и Северьяна, и старого управляющего Фролыча, вертелась на кухне, помогая кухарке, босиком, не обращая внимания на растущий живот, носилась по двору то с дровами, то с ведрами воды, то с лоханями стираного белья. Она пыталась даже прислуживать за столом, но Владимир, давно привыкший обходиться без этого, быстро отучил ее. Весной родилась Машка, Маха — рыжая голосистая девчонка, здоровая и сильная, с неожиданно черными глазами. Наташка, сама голубоглазая, клялась, что у Махиного папаши «отродясь на личности этаких угольев не наблюдалось», и уверяла всех, что глаза эти появились на веснушчатой рожице малышки лишь оттого, что Маху принимала случайно забредшая на двор цыганка.

После родов Наташка заметно остепенилась, долгое время проводила с дочерью, то кормя ее, то купая, то расшивая цветными нитками малюсенькие рубашечки, то просто целуя малышкины розовые пятки и крохотные ладошки. При этом она успевала и крутиться по хозяйству, сноровисто пряла козью шерсть и вязала из нее чулки для всей дворни, ткала половики, шила, и весьма неплохо, на продажу («Даром, что ль, у портного в услужении столько лет мучилась?»), скоблила полы, вытирала пыль в кабинете Владимира, пела звонким голосом каторжанские песни на все имение и каждое утро с хворостиной в руках отгоняла Ваньку, как теленка, в школу.

Время шло, Маха росла. Наташка, кажется, тоже росла вместе с дочерью, вытягиваясь вверх и округляясь в плечах, груди и талии. Рыжие непокорные вихры улеглись в тугую косу, которую Наташка по- взрослому укладывала вокруг головы, пряча под косынку, бесформенные деревенские юбки и поневы сменились сшитыми на по городскому фасону платьями со стоячими воротничками. Старая кухарка к тому времени умерла, и Наташка царствовала на кухне самодержавно, в доме ее усилиями всегда был порядок, чистота и покой. Владимир назначил ей жалованье, которое Наташка, после двухнедельных отказов, слез и гневных воплей о том, что она ни гроша, ни единой копеечки не возьмет от своего «благодетеля несказанного» во веки веков, все-таки приняла. Ухажеров она не имела, хотя поглядывали на рыжую красавицу из барского дома многие. Владимир объяснял это тем, что Наташка достаточно натерпелась от мужеского пола в отрочестве, и надеялся выдать ее замуж года через три-четыре. И кто бы мог подумать, что Северьян…

— И давно у тебя с ней?

Северьян добросовестно посчитал на пальцах.

— С Купальских.

— Она сама так решила? — все еще не верил Владимир.

— Сроду я баб силом не брал! — обиделся Северьян.

— А я и не говорю, что силой! Не знаешь будто, сволочь, какая она у нас! Из одного спасиба, дуреха, могла тебе…

— Не было такого! — отрезал Северьян.

— Кто-нибудь еще знает?

— Нет.

Наступило молчание, прерываемое только чуть слышным треском дров в Танькиной печурке. Северьян не шевелился, упорно смотрел в темное окно, где билось отражение огонька лампы, и в его узких неподвижных глазах плясали такие же рыжие блики. Черменский усиленно вспоминал дни минувшего лета, когда в Раздольном, оказывается, зародилась роковая любовь, а он даже и не замечал ничего. Но где там было заметить Северьянову страсть во время бесконечных покосов, пожинок, скирдования, уборки то овса, то пшеницы, то ячменя, то льна… Да и сам Северьян, помогая Владимиру и заменяя совсем сдавшего за последние годы Фролыча, без устали носился верхом по работам, косил с мужиками, сидел на жатке, управляя лошадьми, орал возле мельницы на баб, таскал пудовые мешки на току, почти не спал, осунулся, почернел как головешка, и говорил лишь о хлебах и погоде. Впрочем, Владимир все лето и сам был такой же: в голове, кроме мыслей о том, успеют или не успеют все убрать в сроки, не держалось ничего, и даже на Анисью не хватало времени. Да та и не обижалась, понимая, что после страды она наверстает свое с лихвой. Стало быть, не только об этом думал он в те дни…

— А с чего ты загулял в сентябре? — вдруг вспомнил Черменский. — Ну, помнишь, сразу после заморозков? Смылся, ничего не сказав, в Смоленск, неделю пил там без просыху… Я тебя и пьяным таким никогда не видел!

— Ну и чего, в своем праве был небось! За все лето первый раз и разговелся! — огрызнулся Северьян. — Промежду прочим, на своих ногах в Раздольное вернулся!

— Не на своих, а на лошадиных! Буланый привез! Слава богу, знал, как до дома дойти!

— Так я ж не свалился по дороге!

— Свалишься ты, как же… — Владимир невольно усмехнулся, вспоминая то потрясающее явление

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату