энергично строиться.
Торговое значение Хабаровска передаточное — это пункт, от которого с одной стороны идет водный путь, а с другой — к Владивостоку — железнодорожный. Самостоятельное же значение Хабаровска только как центра торговли пушниной, получаемой от разных инородцев. Самый ценный товар — соболь, лучший в мире.
В смысле жизни, в Хабаровске все так же дорого, как и в остальной Забайкальской Сибири…
Жизнь общественная, насколько удалось почувствовать ее, приурочивается к чиновничьим, военным центрам. Памятник графу Муравьеву стоит на самом командующем месте города, виден отовсюду и останавливает на себе внимание своей сильно и энергично поставленной фигурой. Фигура эта с протянутой рукой всматривается в сизую даль той стороны, где граница Китая. И, несмотря на эту твердую решимость, хорошо переданную художником, чувствуется… чувствуется то, что должно чувствоваться в таких случаях, когда смотришь вперед и хочешь увидеть все до конца: чисто физический предел, дальше которого конструкция глаза не позволяет ничего больше видеть.
Это не намек на что бы то ни было — это ощущение художника. Как ни решительна фигура, но необъятная даль захватывает сильнее, и фигура пасует перед ней.
А если мы начнем говорить о понятной аллегории, оставим физику и перенесемся в мир духовный, мир будущих перспектив и последствий содеянного, то там даль еще необъятнее.
Один дал это, другой то — все вместе снова растворили ржавые ворота Чингиз-хана, и теперь уже нет преграды этому желтому типу. И что несет он с собой? Низшие ли это исполнители высшей воли той культуры, которая недоступна им, выродившимся для нее, желтым, вечным рабам новой цивилизации — исполнители на вящую славу прогресса этой культуры, или и сами они способны восприять эту культуру, или же, наконец, не способные к ней, но устойчивые в своей, они растворят в себе всех, без остатка, как растворили маньчжуров, монголов, корейцев и других?..
В лице китайца, каковым мы видим его теперь, всеми силами своей души, всеми помыслами обращенного назад, к своему Конфуцию, мы, очевидно, не имеем дела с прогрессистом. Но способен ли китаец отрешиться от старины, повернуться и пойти вперед? Кто ответит на этот вопрос в виду имеющегося в лице Японии факта, доказывающего эту способность? И способность выдающуюся, ошеломляющую, к которой только и можно вводить поправки вроде того, что у них денег не хватит, или что японцы только способные обезьяны, но без всякого творчества… Поправки, требующие серьезных доказательств во всяком случае.
В вагоне большое общество: военные, разного рода служащие, искатели счастья, изредка, очень изредка какой-нибудь местный негоциант; отдельный вагон-буфет, в нем все общество и оживленные разговоры о китайцах и японцах, о судьбе Востока. Горячие споры, и каждый говорит свое совершенно особое мнение, только его и считает верным, с презрением выслушивая всякое другое.
Вывод один: вопрос, очевидно, большой и жгучий, имеющий множество сторон, и каждый, видящий свою, говорит об единой открытой истине. И ясно, что изучение всех сторон и связанный с ними общий вывод еще дело большой работы будущего. И если теперь все это — темная бездна, освещенная сальными огарками, десятком-другим поверхностных исследователей, то во времена тех, кому строят здесь памятники, бездна эта и этих освещений не имела.
Но если нет знаний — много апломба, легкомыслия, цинизма, с одной стороны, полного подобострастия и приниженности — с другой.
— Китаец — труп, который и расклюют, кто поспеет…
— Китаец? Один русский на тысячу китайцев — и Китай наш: вот что ваш китаец…
— Я шесть месяцев прожил в Китае… Китаец? Что ему нужно? Третировать его en canaille…[5] При англичанине китаец не смеет сидеть, не смеет входить в тот вагон, где сидит англичанин, — тогда Китай, действительно, будет наш… А то, помилуйте, безобразие: во Владивостоке извозчик — русский человек — сидит на козлах, а вонючая манза, со своей косой, развалился на его фаэтоне… Позор.
Рядом с такими взглядами говорят:
— Надо проникнуть и понять, что такое китаец… Его коса, халат, бамбуковая трость и другие комичные внешности закрывают пред вами сущность… Китаец — глубокий философ: он смотрит со своей пятитысячелетней точки зрения… И в шестилетнем ребенке вы уже чувствуете эту пятитысячелетнюю мысль… Культурную мысль…
— В чем культура?!
— Как в чем? Решен величайший вопрос прокормления человека на такой пяди земли, на какой у нас собака не прокормится…
— Что такое японец? — несется с другого конца, — японец годен к культуре только в своих условиях, — голый, на берегу моря, где он наловит каждый день на обед себе рыбы, где на шестидесяти квадратных сажен родится сам-шестьсот рис… А русский человек треть своей силы тратит на борьбу только с холодами…
— Вы хотите знать, кто такой японец? Это француз, англичанин и тот выработанный этикетом Востока воспитанный человек, который даже горло вам перережет, улыбаясь, сюсюкая и потирая себе колени…
— Но вашего японца, обезьяну, презирает китаец и основательно говорит, что японец новому миру так же мало дает, как и мало он дал китайской классике… Что японец? Китаец — глубочайший философ, классик… «Пиши от классика»… Наши писаки у них…
И так далее. Всего не передашь.
А в контраст с этим разнообразием мнений нашей интеллигенции здесь простой народ на протяжении от Иркутска до Владивостока точно сговорился в однообразном своем мнении.
— От китайца не стало житья: работает, а что ест? Деньги наши все перетаскает на свою сторону…
Разноречие в отзывах понятно. Простой человек исходит из факта, интеллигент же, как выразился один возвращающийся переселенец по поводу переселенческого дела, — от своего большого ума.
Из окна вагона я вижу все ту же долину Уссури, поросшую болотной травой, вижу далекие косогоры, покрытые лесом.
— Хороший лес?
— Лесу здесь нет хорошего и пахоты нет, растительный слой ничтожен, подпочва, видите… да и болотиста…
Резервы, из которых взята земля для железнодорожного полотна, знакомят хорошо с строением почвы — вершка два чернозем, дальше белая глина.
— Год-два — колоссальный урожай девственной почвы, а затем удобрение…
Кругом все так же пустынно и дико, — нет жилья, нет следов хозяйства.
— Да, здесь нет ничего… Верст за триста, не доезжая Владивостока, начнутся поселения, да и там пока плохо…
Относительно сельского хозяйства здесь два диаметрально противоположных мнения. Одни говорят:
— Здесь особенная природа: один год в сажень, полторы вырастет пшеница, и одно зерно в колосе, а на другой год баснословный урожай, весь сгнивший от дождей, или соберут, начнут есть — судороги и все признаки отравления… Так и называются наши пшеницы — пьяные… Вы видите, что здесь природа и сама не выработала еще себе масштаб: о каком серьезном переселении может быть речь… Да надо сперва привезти сюда пятьсот тысяч и все их оставить на этих сельских опытах… Донских казаков, несчастных, переселили… Два года побились: пришли во Владивосток, поселились табором — везите назад… Второй год живут: женщины проституцией занимаются… А там, где как-нибудь устроились, еще хуже: захватили все к речкам, а полугоры и горы, отрезанные от воды, обречены, таким образом, на вечную негодность: участки надо было наделять не вдоль реки, а от реки в горы, — тогда другое и было бы…
— Да там болота…
— Осушите.
— Разве это посильно переселенцу?