либералы, — не приводит здесь к народному благу: главная цель победившего сектанта — истребление несогласных. Вот почему наша история — череда истреблений, вот почему весь путь ивановского Осташи — путь вражды.
По-сектантски враждуют раскольники и никонианцы, истяжельцы и солдаты, пугачевцы и екатерининцы, и даже сплавщики делятся на сторонников Колывана и сторонников Перехода… Почему так? — об этом, в сущности, роман, в этом главная проблема для Иванова, потому что Осташа его все время задается вопросом: почему он вечно обречен разрушать чужие жизни и подвергать опасности свою? Весь путь его — широкая кровавая полоса: изнасилования, смерти, избиения, засады, пытки, чудесные спасения — не доставляющие, однако, никакой радости, при том, что вместо него всегда гибнет кто-то другой… Почему Осташа вечно вносит сумятицу в чужую жизнь, рушит ее, губит всех, с кем свяжется? Да потому, что он классический романтический герой, как и полагается в романтической поэме, — а главная примета романтического героя в том и заключается, чтобы всех губить. Потому что он — принципиальный неприсоединенец, которому ни в одной секте спасения нет. Он кержак, раскольник — но отнюдь не фанатик (и даже солдат наводит на родной скит — утешая себя тем, что в нем все равно никого нет). Он ни в одном сообществе не уживается, потому что ищет собственную правду и вообще не склонен к растворению в «бездне народа и судьбы», как названо это в романе. Судьба этого одиночки, странствующего не столько по скитам и плотбищам, сколько по классическим сюжетам и коллизиям русской литературы, — нормальная фабула романтической поэмы или романа. Так Печорин рушит жизнь «честных контрабандистов». Это вообще очень русская схема — герой, не желающий играть по правилам и потому портящий всем игру. Осташа — человек, живущий собственным умом, последовательный и упрямый, и потому в тотально непоследовательном русском мире от него одни неприятности. «Душа народа только в деле жива. Нет дела общего — и нет души. Может, у народов иных держав все как-то иначе… Нет общего дела, и каждый сам по себе хорош. А мы без общего дела как без ума», — говорит в романе Корнила, и это тоже черта романтической поэмы, а вовсе не реалистического романа: в уста бурлака вкладываются заветные и чрезвычайно сложные авторские мысли; герои романа вообще говорят то обиходно и грубо, то выспренно и книжно, и это нормальная примета всех поэм в прозе вроде «Доктора Живаго» с его народной речью из Даля. Правда, Осташа возражает Корниле: «С кержаками не так. Не та масть. Кержакам вера не дает человечий облик терять». В том-то и дело, что вера достижима только в секте. Общей веры — нет. И эта народная трагедия — суть и стержень ивановского романа. Есть своя вера у пугачевцев, у кержаков, у сплавщиков. В России несколько народов, и никогда они между собой не договорятся. А тот, кто не согласен принадлежать ни к одному из них, — сеет вокруг себя ужас и гибель. Правда, в финале романа Иванов дал своему герою — и читателю — надежду: у Осташи и Нежданы родился сын, назвать его Осташа решил Петром, и на «сем камне» вроде как должна воздвигнуться новая Церковь. С Осташи, Нежданы и их сына должна начаться новая Россия, стоящая на твердой вере и абсолютной последовательности. В 1780-х можно было принять такой финал за утопический, но, зная последующую русскую историю, современный читатель скорее примет его за горькую авторскую насмешку: либо Осташа, Неждана и их последователи схоронились где-то очень глубоко в таежных тупиках и там построили Правильную Россию, либо у них тоже ничего не вышло, потому что не может быть общей веры у угнетателя и угнетенного, захватчика и захваченного, сплавщика и бурлака, солдата и кержака.
Что до главного фантастического допущения — а именно «истяжельчества», искусства вытягивать из человека душу и помещать ее в безопасное место, — здесь Иванов загадочным образом совпадает с Людмилой Петрушевской, чей роман «Номер один» тоже написан на самом что ни на есть этнографическом материале, и загадочных слов там столько же, как и в «Золоте бунта», если не больше. Вообще это совпадение двух крупных художников, чьи биографии, судьбы, воззрения и творческие стратегии столь различны, должно бы навести на интересные выводы: первая примета истины — то, что она в неизменном виде открывается столь разным людям. Петрушевская (цитируя, в свою очередь, пелевинскую «ДПП») приходит к выводу о неискоренимом русском язычестве, о покорности магии, ритуалу, цифре — а вовсе не вере с ее моральным императивом. Веры потому и нет, что жители России ведут друг с другом (и с собственным государством) войну на истребление, — в таких условиях нереально изобрести национальную идею, которая объединила бы всех. Остается язычество с его темной природой, с его циклическим представлением об истории (собственно, русская история и остается циклической — почему роман Иванова и кажется столь актуальным, особенно если присмотреться к образу капитана Берга, «государственного человека»). «Вогулы ушли, да боги их остались», — формулирует герой Иванова. Загадочное племя энтти из «Номера один», живущее на Севере, обладает тем же даром — умеет переселять душу и прятать в безопасное место. Цель этого «истяжельчества», или «метемпсихоза», проста: переждать опасность, а то и смерть. В романе Петрушевской эта способность становится предметом торга, создается кооператив «Метемпсихоз», в котором к матерям подселяют души обреченных детей. В романе Иванова главный идеолог истяжельчества, Гермон, объясняет свою задачу так: мир лежит во зле и катится к гибели (первейшая посылка всех сектантских учений) и выжить возможно лишь ценой утраты души. Приходится делать вещи с душой несовместимые. Надо научиться ее изымать, вручать на хранение жрецу, а самому действовать — без греха и страха. Потом можно душу вернуть, если только жрец не скормит ее вогульским бесам.
Правда, иной раз меня — да и автора, насколько я понимаю, — берет сомнение: почему его Осташа из всех затруднений выбирается как заговоренный? Почему даже при обвале штольни, поглотившей скит, Ефимыча и Гермона, он умудряется выбраться живым — хотя читатель вовсе уж этого не чаял? Почему по ошибке стреляют в спину Федьке, который надел Осташин армяк? То есть в каждом отдельном случае причина ясна — а вот сюжет в целом заставляет усомниться: может, конечно, Осташе помогает его покойный батя, чью честь он должен отстоять, — а может, он и сам того… без души?
Грех сказать, иногда так кажется. И это тоже вечная примета романтической литературы, черта всех книг о лишних людях: окружение романтического героя прописано тщательно, с бытовыми деталями, с вкусными подробностями, — а вот сам герой стерт, смазан, определяется апофатически. Он не то-то и не сё-то, ни с этими и ни с теми, но кто он есть и чего хочет — не ясно. Так и Осташа, цель которого, конечно, не только в том, чтобы найти клад или обелить отца. Осташе тесно в мире, который Иванов рисует с такими избыточными, душными подробностями. Его не устраивает ни один исход боя — он не хочет быть ни победителем, ни побежденным. И потому никакого счастья этому герою не маячит — для него возможен выход только вверх. Либо к основанию новой веры, либо к восстанию, которое ведь тоже всегда было в России актом религиозным. Страшная теснота вещного мира в «Золоте бунта», душное нагромождение подробностей, слов, героев — все работает на один эффект: хочется куда-то вырваться, прорваться. Но выхода этого Осташе не дано — разве что в финале, тоже по русскому обыкновению, намечена дверь в никуда, как и для Раскольникова, и для Нехлюдова, и всех других неуемных правдоискателей.
Роман Иванова — как и роман Петрушевской — о жизни без души, о вере, которая давно никого не объединяет, о сектантской природе русской мысли и раскольничестве всякой русской судьбы. О народе, обретающем душу в деле и теряющем ее без дела. Заведись в этом циклическом мире человек, движущийся по прямой, — и спасти его может только чудо. Либо, как можно надеяться, Господь (вроде бы стоит Осташе взмолиться, как тут же является чудесная помощь). Но Осташа в романе Иванова непоправимо одинок. Для остальных, похоже, надежды нет. Их вполне устраивает существование без души и пути.
Что до собственно литературного качества, то оно здесь вопрос десятый. Роман, содержащий столь важные и часто иррациональные прозрения, не обязан быть художественно цельным: это вещь бродящая и переломная. Все, что в «Золоте бунта» пришло из традиционного романа, — «сильная» фабула с поисками клада, эротические эпизоды, хитросплетения, повороты, обманки, — все так же затрудняет чтение, как петляние таежной реки замедляет продвижение по ней. Роман выпрастывается из этой примитивной оболочки, из грубой шкуры чтива. Все, что от поэмы, — чудеса, фольклорные заимствования, сказовые интонации, отвага в постановке последних вопросов, а главное, искусно сотканная иррациональная реальность, в которой ни одно слово ничего не значит, как в пятидесятнической глоссолалии, — великолепно и ново. Когда Иванов окончательно победит Традиционный Русский Роман, он вытолкнет русскую прозу на глубокую воду новой метафизики и новой смелости, как бурлак сталкивает барку с постылого берега в новый путь, полный не только непредсказуемых опасностей, но и других возможностей.