оставшееся время и русского можно будет к святому Корану немного приобщить.
Учился Сафонка с упорством, до самозабвения. Как некогда Митяя, купца поражала и умиляла его тяга к знаниям. Часто общаясь с новым хозяином, который относился к нему доброжелательно (будущий мусульманин и йени-чери, как-никак), Сафонка изменил свое мнение о турке. Нури-бей оказался не злым и ученым человеком. Выходец из старинного купеческого рода, он в юности намеревался стать улемом — ученым и богословом, любил поэзию. Ранняя смерть отца вынудила оставить юношеские бредни и продолжать торговое дело, завещанное предками. От былых увлечений остались редкая начитанность и жажда собирать и записывать мудрые мысли и изречения всех народов, даже немусульманских. Сафонка быстро понял это и стремился в разговорах порадовать хозяина новым метким русским словцом, поговоркой, байкой, хотя, конечно, переводить их на татарский, а тем более на турецкий было неимоверно трудно.
Нури-бей же медленно, ненавязчиво, как дорогого кровного жеребца тренируют к скачкам, готовил нового невольника к будущему величию защитника истинной веры, знакомил с турецкими обычаями, рассказывал о мусульманстве.
Ежедневно Сафонка, насколько это позволяли тесное пространство палубы и погода, упражнялся в борьбе, бое на саблях, стрельбе из лука и непривычном для себя янычарском искусстве метать кинжал. Именно эти испытания ему предстояло пройти в Аджами Огхлан. Партнерами его были охранники купца. Учебные схватки они проводили очень осторожно: помнили случай с Темиром.
Нури-бей решил миновать султанскую таможню в порту, чтобы избежать поборов пограничной стражи и не платить налоги два раза: когда купец появляется на стамбульском рынке Капалы Чарши, мухтасиб — базарный инспектор все равно сдирает с него пошлину за допуск в торговые ряды. Вот почему мауна, дойдя до столицы, в стамбульскую гавань не зашла. Рабы с помощью охранников и Сафонки ночью потаенно выгрузили все товары в укрытой бухточке, навьючили тюки и саквы — холщовые переметные сумы для овса и продуктов — на лошадей и мулов.
Дневной переход по скалистым тропинкам — и небольшой караван очутился в пригородном фондуке — постоялом дворе Нури-бея. Товары остались там, Сафонка последовал за хозяином в загородный дом. Построено здание было, как обычествует у османов. Правая часть — мобейн (еще ее называют селямлик), мужская половина. Посередине зал для приема гостей, в который ведет парадная дверь. В левой части — гарем. Все имение, куда входили еще хозяйственные пристройки и сад, окружено глинобитным дувалом.
Жизнь Сафонки, в общем-то, осталась такой же, как на мауне, только под ногами больше не качалась палуба, а непоколебимо стояла твердь земная. Опять упражнения, к которым прибавился еще и бег вокруг двора (каждый день приходилось одолевать по два фарсаха), опять уроки. Нури-бей торжествовал: за подготовленного йени-чери, искусного бойца, знающего турецкий язык и обычаи, принявшего истинную веру, в канун войны можно получить не менее ста семидесяти золотых.
А для парня подлинной радостью было то, что купец разрешил ему ходить в баню. Их имелось две: одна роскошная — для хозяев, вторая, поплоше — для наемных слуг. Рабы мылись из хоуза — бассейна во дворе.
Турецкая банька пришлась по душе, хоть мало напоминала родную русскую. Сама каменная, вместо деревянных полок — ложа. Нагревают не воздух каменьями раскаленными, а мрамор изнутри дровяной печью — кое ложе поменьше, кое посильнее. Заворачиваешься в холстину и ложишься на теплый камень, нежишься. Запарился — отойди, водицей сбрызнись, на лавочке посиди, с соседями посудачь о том о сем — и снова пожалуй кейфовать.
Сафонка как впервой добрался до баньки, выбрал самое жаркое место, улегся на спину, закрыл глаза, расслабился — и уснул. Его разбудил часа через полтора испуганный далляк-банщик и потащил к Нури-бею. Тот рассердился:
— Ты что, ума лишился? Разве можно столько париться?
— Хозяин, ты это называешь париться? Да я в вашей баньке хоть весь день пролежу! Приятственная она, спору нет, но тепла настоящего не дает. Вот наша парилка — та щедра на жар!
Сафонка запнулся, не находя нужных слов, чтобы описать всю прелесть русского пара. Заберешься на верхний полок, поддашь водицы с кваском на раскаленные каменья, прохватит тебя до косточек-жилочек жаром нестерпимым, ажник дух захватит. И шевельнуться невозможно — ошпаривает горячий воздух. Ан все равно веничком березовым аль дубовым себя охаживаешь, пока усталость, и сухмянку, и мокроту, и лихоманку из себя не выбьешь. Нажаришься румяно, выскочишь, красный, как вареный рак, из парной, расхлябишь дверь предбанника — и голышом в снег зимой, летом — в бадью с водой, загодя в погребе охлажденной. Взвизгнешь от мгновенного перехода из адской жары в ледовое чистилище, ругнешься от избытка счастья — и опять в сладостное пекло кинешься, на распаренное, пахнущее дерево. И сызнова прутьем младым себя лупишь…
— У вас, хозяин, тоже любо-дорого придумано: можно прогреть любое место на теле, какое пожелаешь. Даже человеку со слабым сердцем путь сюда не заказан, а в нашу парную ему лучше не соваться! Одно еще не как у нас: мужчины и женщины раздельно моются…
— Неужто в Московии вместе? — ужаснулся Нури-бей.
— Ну, чаще всего в разное время выходит. Баньки у нас в каждом почти дворе есть, дак они размеров малых, вся семья сразу не влезет. Потому по обычаю сперва мужики моются, потом бабы. А вот на хуторах, в крупных хозяйствах али при постоялых дворах есть большие бани. Так там все вместе, невзирая на пол…
— Какое бесстыдство, противное человеческому естеству! — вознегодовал Нури-бей.
— Почему противное? — сделал вид, что не понял, Сафонка. — Оченно приятное! Мы с казаками молодыми нарочно ходили в общинные бани девок красных смотреть, дак они тоже туда набегали, — подзадорил хозяина парень.
— Женской красотой нельзя наслаждаться публично, как бегом арабской кобылицы. Прелести одалиски-наложницы должны быть ведомы, помимо господина, лишь кальфе,[139] кизляр-аге да прислужницам гарема, то есть никому за пределами «дверей счастья», женской половины дома. У афганских племен муж вообще видит жену голой лишь два раза в ее жизни: в день свадьбы и когда мертвую обмывают. Даже наслаждаться ею обязан только сидя, в одежде — и при том никак нельзя обнажать места срамные!
— У нас иные нравы. Пригожая баба — услада для глаза… Конечно, никто никого не принуждает. Стесняешься — не ходи в общую баню, мойся отдельно…
— Плохие у вас нравы. Однако — инч Алла! — тебе-то я их исправлю!
«Ученого учить — только портить, а черного кобеля не отмоешь добела», — сказал в ответ Сафонка, но — мысленно. На сем разговор и закончился.
Текли дни — сытные, нескучные. Свободным, однако, себя Сафонка не чувствовал. За пределы двора его не выпускали. Ночевал он в каморке для слуг. Кормили обильно, да однообразно: бобовая похлебка, кусок жареной баранины, сухой чурек. О том, чтобы испробовать знаменитых турецких яств, о коих так много говорили рабы и слуги, не могло быть и речи. Мечта вкусить их осуществилась лишь после Брунк-Байрама — и лучше бы она не осуществлялась.
Праздник Нури-бей провел в столице. Вернувшись утром на следующий день, хозяин, лукаво улыбаясь, направил Сафонку в баню. Тот мылся накануне, ан не возражал: чего ж не погреть косточки лишний разок. В парной его ждал здоровущий турок — личный банщик и костоправ Нури-бея. Уложив парня на подстилку, он вскочил ему на спину, начал топтать ногами, заламывать руки, мять шею, давить на позвоночник. Сафонка понял: Нури-бей сделал ему редкий подарок. Для османов костоправство было тем же, что для русских веник. Несмотря на боль, пугающий хруст позвонков и суставов, ему добровольная мука очень понравилась, он давно уже не получал такого удовольствия, не чувствовал столь расслабляющей истомы.
После бани, одетого в новую турецкую одежду — скромную, без украшений, однако вполне приличную, — Сафонку привели в столовую комнату Нури-бея. Хозяин, облаченный в синий доломан,[140] в белой чалме, удостоверявшей, что ее владелец совершил благое дело — хадж, паломничество в Мекку и Медину, торжественно восседал на миндерах, скрестив ноги, обутые в роскошные, небесного цвета чувяки с загнутыми носами. Низенький широкий столик перед ним был уставлен блюдами с едой. Сафонка не знал ни одного из кушаний, кроме пахлавы (как-то раз она подгорела у повара, и испорченное слоеное печенье скормили слугам, чтоб зря не пропало).