— Только епископ такой грех отчитать способен, — уточнил Митяй.
— Да хоть сам патриарх! — гнул свое Ивашка.
— Спаси вас бог, братцы, родные, не могу я, — заплакал Сафонка. — Мне куда ни кинь, везде клин. При удачном побеге даже, пока в степи ехать буду, пока до епископа доберусь, батюшка мой из могилы восстать может. Отходная-то молитва силу потеряет до тех пор, покуда с меня клятву не снимут. А коли убьют при попытке бежать, грех и на мне, и на батюшке останется.
Все вытирали слезы со щек.
— На горе свое злосчастье правду он глаголит, — печально сказал бывший поп. — И Сафонка, и отец его покойный спасенье обретут, лишь когда Будзюкейка перестанет быть его хозяином. И коли Сафонка не даст себя сломить, не обусурманится. Нельзя ему бежать с вами, и помогать вам нельзя. А мне можно! Я, слава Богу, клятвой не связан. Тем боле, не впервой мне, в четвертый раз побегу из полона. В замысел твой хитрость привнесем. — повернулся он к Ивашке. — Я нож с воза стащу, да подпрыгаю с ним к стражу, да пощекочу его лезвием маленечко, аки перышком гусиным. Глядишь — и уснет поганый сном вечным. Сей же миг вы, соколики мои, тихохонько к комоням[91] оседланным подбирайтесь. Медведко возьмет четырех из них в повод и ко мне подведет, вот мы каждый одвуконь и поскачем. Ты, Нечипоре, аркань всех остальных седлованных лошадей. На сниску привяжешь и с собой погонишь. Оружье должно на каждом бахмате, на коего сядем, быть приторочено, такой запас горба не тяготит. Тут самое опасное — чтоб другие караульные сполох не подняли. К переступам конским татарове привычные, комони у них свободно по кошу бродят.
Все вместях ринемся разом с криком и гамом великим к табунцу запасному и погоним его перед собой. Скакуны те далеко утекут. Кои татарове и поймают, не страшно. В охлюпке, ты верно размыслил, поганые не столь страшны, а пока лошадей заседлают, мы уже далече будем.
Только дело это надо спроворивать не в начале ночи, а часа за четыре до рассвета, когда разоспятся нехристи особенно сладко и тьма еще черным черна — она от погони укроет.
— Так ведь по следам пойдут! — вздохнул Сафонка.
— По каким? Тропок-то конских натроплено много будет, коли табунец запасной в разные стороны разбежится! Поди узнай, на каких именно бахматов беглецы сели! И мы поперва порознь утекать будем, чтоб сакмы не выбить. За двумя только зайчишками погонишься — и то ни единого не поймаешь, а тут вона сколько зайчиков… Только нас поганые и видели!
Сафонка не был так уж уверен в успехе. А что если кто-то из татар будет бодрствовать? Или Митяй не сумеет без звука зарезать стража?! Или мурза хитрость придумал, ожидая возможных побегов, устроил конные засады по пути на север? Слишком много «но», «если», «а вдруг»… Вот только какой иной выход можно предложить?
— Не переживай за нас, — подтолкнул его легонько плечом Медведко (не были б руки связаны, хлопнул бы по спине). — Авось пронесет…
Лишь пала тьма, Сафонка расцеловался с товарищами троекратно (обняться или пожать длани друг другу не могли), но так, чтобы никто не заметил, особливо охрана. Лег к телеге лицом, долго ворочался, желая заснуть, да дрема никак не смаривала. Повернулся к костру, у которого сидел хэвтул (в ту ночь это был Исуп-багатур), стал наблюдать за ним.
Стражник, словно голодный кот при виде крынки молока у собачьей конуры, возбужденно облизывался, метался туда-сюда, боязливо оглядываясь по сторонам. Наконец, окончательно убедившись, что все спят, нукер нетерпеливо полез за пазуху, вытащил кисет с трубкой, набил ее смесью табака и «дури», раскурил и жадно затянулся.
Исуп шел на очень серьезный риск. Традиционный для нас образ восточного жизнелюба, кейфующего с трубкой или кальяном в руках, не был характерен для тех времен, которые мы описываем. В начале XVII века табак, завезенный матросами Колумба из Нового Света, считался дьявольским зельем во всех без исключения странах, которые он успел «завоевать». В 1624 году его святейшество папа римский, христолюбивый Урбан VI издал специальную буллу о табаке, грозя отлучением всем, кто хотя бы понюхает в церкви этот поганый порошок. Уже на пороге нового времени, в 1692 году, пять монахов были заживо замурованы в стену за то, что курили в храме божьем. Во Франции и Швейцарии грешников облагали огромнейшим штрафом, так сказать, били ниже пояса — по карману.
«Кроткие» московские владыки Михаил Федорович и Алексей Михайлович Тишайший учили курцов батожьем, рвали им ноздри и отправляли лет на двадцать в Сибирь — на свежем воздухе избавляться от дурных привычек.
На Востоке, где нравы были проще, темпераменты горячее, а законы не писаны, запретное удовольствие обходилось куда дороже. В Персии в 1638 году шах Аббас, по недоразумению прозванный Великим, в минуту гнева как-то сжег живьем табачного торговца вместе с товаром. Когда же шахиншах бывал в хорошем настроении, то ограничивался тем, что резал курильщикам губы и носы. В Турции любителям табака продырявливали носы, вставляли туда трубки и в таком виде возили по городам и весям. А после великого пожара, сравнявшего с землей Стамбул в 1633 году (в нем обвинили курильщиков), султан Мурад IV запретил табак под страхом смертной казни.
Моральные ценности и нравы Крымского ханства и Ногайского улуса являлись зеркальным отражением тех, какими руководствовались жители Блистательной Порты.
Вот почему Исуп осторожничал, как если бы он залез в гарем Аллегат-нойона и забавлялся там с любимой наложницей князя в двух шагах от спящих евнухов. Вот почему он оцепенел, когда из темноты нечто непонятное стало прыгать к нему все ближе и ближе…
Дать тревогу курильщик не смел: сразу обнаружится его грех. Поэтому он поступил так, как, к сожалению, всегда действует большинство людей в решающую минуту. Принцип простой: незнакомое может быть опасно, надо его уничтожить, а уж потом разбираться. Недолго думая, Исуп выхватил саблю и приготовился секануть ею нежданного пришельца, но замешкался, узнав толмача, которого считал наушником Будзюкея.
Стражник растерялся. Что делать? Урусский переводчик может донести начальнику, а убивать его нельзя: собственность мурзы. Впрочем, прикончить можно всякого ясырника, предлог бы найти. Обвинить в попытке к бегству? Никто не поверит, с конским волосом в пятках не бегают. Соврать, будто напал? Засмеют хэвтулы: Исуп-багатур не смог справиться с безоружным увечным стариком и посек его до смерти. Или, может, все-таки снести ему сейчас башку, а объяснение потом придумать?
Митяй не стал дожидаться, покуда караульщик придет к решению. Он угодливо склонился в поклоне, зорко следя за десницей татарюги, в которой тот держал саблю: а ну как по склоненной шее секанет, шишморник!
— Пусть храбрейший из храбрых не опасается ничтожного раба. Мои глаза ничего не видели, мои уши ничего не слышали, мои уста не вымолвят ни словечка. Я, великий грешник, осмелился побеспокоить славного Исупа-багатура только из-за того, что сам питаю страсть к тому замечательному кейфу, коему отважный воитель, что стоит сейчас предо мной, изволит предаваться.
— Ты приполз просить у меня табака, гнусный червяк?! Я тебе ничего не дам, кроме ударов камчи, убирайся отсюда!
— Да не изволит гневаться на покорного слугу своего верный последователь пророка! Я бы в жизни не осмелился вымаливать даже понюшку у столь великого и грозного багатура! Просто, дабы на будущее заручиться расположением добрейшего из добрых, я хочу угостить его собственным табаком — самым душистым и крепким из всех, какие приходилось пробовать.
— Откуда у тебя драгоценное зелье, плешивый шакал? Украл?
— Редчайшая проницательность и быстрый ум у моего господина. Чтобы услужить замечательному Исупу-багатуру, я, презренный, запустил свою нечистую руку в тайные запасы повелителя нашего Будзюкея-мурзы и изъял оттуда малую толику…
Исуп чуть не задохнулся от внезапного приступа смеха, который сразу же, однако, сменился приливом злобы и негодования. Ах вот как, мурза, беспорочный ревнитель шариата[92] и устоев истинной веры! Выходит, и ты не без греха, а нас, простых нукеров, казнишь за то, что себе дозволяешь! Добро же…