оставшись на самом деле дома, воспользуются этим как отговоркой, якобы в Дувиль-Фетерне они не нашли экипажей, а подняться так высоко пешком – им не под силу. Вместо ответа на приглашение де Шарлю молча поклонился. «В повседневной жизни с ним, должно быть, нелегко, уж больно он высокомерен, – прошептал Скому доктор; под тонким слоем кичливости Котар сумел сохранить в себе человека очень простого, и он не пытался скрыть от Ского, что Шарлю раздражает его своим снобизмом, – откуда ж ему знать, что на всех курортах и даже в парижских клиниках врачи, которые, разумеется, смотрят на меня как на „высшее начальство“, за честь считают знакомить меня со всеми важными господами, которые там находятся и которые носа передо мной не задирают? А мне от этого еще приятнее жить на морских купаньях, – с небрежным видом проговорил Котар. – Даже в Донсьере военный врач, у которого лечится полковник, пригласил меня позавтракать и сказал, что я не ударил бы в грязь лицом, даже если б обедал с генералом. А генерал – из самой что ни на есть титулованной знати. Еще неизвестно, чей род древнее – барона или его». – «Да не кипятитесь вы! Род барона – более чем захудалый», – вполголоса ответил Ский и добавил нечто нечленораздельное, употребив существительное, в котором я уловил только его окончание «ложство»; да я и не вслушивался в их разговор, так как всецело был поглощен в то, о чем Бришо толковал де Шарлю: «Нет, вероятно, я вас огорчу: у вас только одно дерево, так как совершенно очевидно, что Сен-Мартен-дю-Шен – это Sanctus Martinus juxta guereum [32], но слово «иф» может означать вовсе не «тис», а представлять собой корень слов ave, eve , – что значит «сырой», как, например, в Авейроне, Лодеве, в имени Иветта, – и продолжать жить в нашем кухонном обиходе, во всяких там лоханках – «эвье». Это – «ло», вода, которая по-бретонски произносится Стер, Стермарья, Стерлаер, Стербуэст, Стер-эн-Дрейхен…» Конца фразы я не расслышал, так как, хотя мне было очень приятно опять услышать имя Стермарья, но, сидя рядом с Котаром, я волей-неволей слушал его, а он тихо говорил Скому: «Ах да, я и не знал! Стало быть, этот господин – на два фронта. Так, значит, он из их братии! А глаза у него еще не свинячьи. Подожму-ка я под себя ноги, а то как бы он не стал щипать. Впрочем, меня это не очень удивляет. Навидался я важных господ, когда они в костюме Адама принимают душ – все они в большей или меньшей степени дегенераты. Я с ними не заговариваю, потому что я, собственно, должностное лицо, и это могло бы мне повредить. Но они отлично знают, что я им не товарищ». Бришо напугал Саньета тем, что обратился к нему, но теперь ему уже дышалось легче, как легче дышится человеку, боящемуся грозы и убеждающемуся, что за молнией громового удара не последовало, и вдруг Вердюрен задал ему вопрос, и, пока он его спрашивал, он все время смотрел на него в упор, чтобы привести его в замешательство и не дать опомниться: «Что же вы, Саньет, скрывали от нас, что ходите на утренние спектакли в Одеон?» Дрожа, как новобранец перед сержантом-мучителем, Саньет постарался ответить как можно короче, чтобы не подставлять свой ответ под удары: «Один раз на „Искательнице“. – „Что он сказал? – нахмурив брови в знак того, что он напрягает внимание, чтобы понять нечто совершенно невнятное, с отвращением и со злостью завопил Вердюрен. – Во-первых, у вас ничего не разберешь, у вас каша во рту!“ – намекая на косноязычие Саньета, все больше распалялся Вердюрен. „Бедный Саньет! Не приставайте к нему!“ – с той целью, чтобы всем было ясно, что ее муж издевается над Саньетом, и вместе с тем делая вид, что ей жалко его, сказала г-жа Вердюрен. „Я был на „Иск…“, „Иск…“. – „Иск, иск! Выражайтесь членораздельнее, я ничего у вас понять не могу“, – сказал Вердюрен. Почти все „верные“ прыскали, и сейчас они напоминали толпу людоедов, у которых рана, нанесенная белому, вызывает жажду крови. Обществами, как и толпами, управляют инстинкт подражания и трусость. Видя, что кто-то поднимает человека на смех, все над ним потешаются, а десять лет спустя в кругу его почитателей те же самые насмешники будут перед ним преклоняться. Вот так же и народы то свергают королей, то встречают их приветственными криками. „Да ну, перестань, он же не виноват!“ – сказала г-жа Вердюрен. „Да ведь я тоже не виноват; если ты разучился говорить, так не ужинай в гостях“. – „Я был на „Искательнице ума“ Фавора“. „Что? Так это вы „Искательницу ума“ называете „Искательницей“? Прекрасно! Я бы за сто лет не догадался!“ – воскликнул Вердюрен, а между тем он мгновенно решил бы, что такой-то – человек необразованный, к литературе и искусству непричастный, что он в этих областях – „ни бе ни ме“, если бы заглавия некоторых произведений тот произнес полностью. Следовало, например, говорить: „Больной“, „Мещанин“, а кто прибавил бы „Мнимый“ или: „во дворянстве“, те доказали бы, что они – „не нашего круга“, подобно тому как где-нибудь в гостиной всем стало бы ясно, что этот человек не принадлежит к светскому обществу, если бы вместо „Де Монтескью“ он сказал бы: „Де Монтескью- Фезансак“. „Да тут ничего странного нет“, – с трудом дыша от волнения, но все же улыбаясь, хотя и насильственно, возразил Саньет. Г-жа Вердюрен расхохоталась. „Ну уж позвольте! – воскликнула она с издевочкой. – Уверяю вас: никто на свете не догадался бы, что вы имеете в виду „Искательницу ума“. Обращаясь и к Саньету и к Бришо, Вердюрен заговорил уже мягче: „А ведь „Искательница ума“ – премилая пьеса“. Произнесенная серьезно, эта простая фраза, в которой уже не улавливалось ни малейшей злобы, подействовала на Саньета успокаивающе и вызвала в нем такой прилив благодарного чувства, как будто его обласкали. Он не мог выговорить ни слова и хранил блаженное молчание. Бришо был более словоохотлив. „Вы правы, – обратился он к Вердюрену. – Скажите, что „Искательница ума“ – пьеса какого-нибудь сарматского или скандинавского драматурга, – все равно она займет вакантное место шедевра. Но – мир праху очаровательного Фавара – темперамент у него не ибсеновский. – Внезапно он покраснел до ушей, вспомнив, что здесь присутствует норвежский философ, у которого сейчас был несчастный вид, потому что он не знал, какое растение называется по-французски „бюи“ (букс), которое Бришо упомянул в связи с Бюсьером. – Впрочем, раз сатрапия Пореля теперь в руках чиновника, ярого толстовца, то вполне можно ожидать, что под сводами Одеона мы увидим „Анну Каренину“ и „Воскресение“. – „Вот вы заговорили о Фаваре, – сказал де Шарлю, – мне известен один его портрет. Я видел прекрасный гравюрный его оттиск у графини Моле“. Фамилия графини Моле произвела на г-жу Вердюрен сильное впечатление. „Ах, вы бываете у графини де Моле?“ – воскликнула она. Она думала, что „графиня Моле“ без частицы „де“ говорят просто для краткости, так же как говорят: „Роаны“, или из презрения, так же как она сама говорила: „Ла Тремуй“. Она нисколько не сомневалась, что графиня Моле, которая была знакома с греческой королевой и с принцессой де Капрарола, больше чем кто-либо имеет право на частицу „де“, и она раз навсегда решила именно так величать эту замечательную женщину, которая была с ней весьма любезна. Вот почему, желая показать, что она сознательно так назвала графиню и что для графини она не пожалеет частицы „де“, она добавила: „А я и не подозревала, что вы знакомы с графиней де Моле!“ – как будто для нее было вдвойне удивительно, что де Шарлю знаком с этой дамой и что она, г-жа Вердюрен, об этом не догадывалась. Свет – или, по крайней мере, то, что под этим подразумевал де Шарлю, – представляет собой единое целое, в общем однородное и замкнутое. Если же принять во внимание разношерстную множественность буржуазии, то вполне естественен вопрос какого-нибудь адвоката человеку, знающему его школьного товарища: „Да откуда же вы, черт побери, его знаете?“, но и в случайности, связавшей де Шарлю с графиней Моле, столько же необыкновенного, сколько в том, что француз понимает, что такое храм и что такое лес. Более того: даже если бы это знакомство состоялось наперекор светским законам, даже если бы оно было неожиданным, – что же удивительного в том, что г-жа Вердюрен о нем не знала, раз де Шарлю она видела сегодня впервые и раз его отношения с графиней Моле были далеко не единственным в его жизни, чего она не знала, а ведь, по правде сказать, она ровно ничего о нем не знала. „Кто же играл „Искательницу ума“, мой милый Саньет?“ – спросил Вердюрен. Бывший архивариус хотя и чувствовал, что гроза прошла, а все- таки медлил с ответом. „Да ты же его запугал, – сказала г-жа Вердюрен, – ты смеешься над каждым его словом и хочешь, чтобы он тебе отвечал! Ну, скажите, кто же ее играл, а мы за это дадим вам в дорогу студня“ – это был ядовитый намек г-жи Вердюрен на то, что Саньет, пытаясь спасти от разорения своих друзей, обнищал. „Я помню только, что Зербину играла Самари“, – ответил Саньет. „Зербину? Это еще что такое?“ – заорал Вердюрен так, словно начался пожар. „Это амплуа из старинного репертуара, как, например, „Капитан Фракас“, или вроде Транш-Монтаня, Педанта“. – „Сами вы педант! Зербина! Нет, он совсем с ума спятил!“ – вскричал Вердюрен. Г-жа Вердюрен со смехом обвела глазами гостей, как бы прося извинить Саньета. „Зербина! Он воображает, что все сразу догадаются, кого он имеет в виду. Вы – ни дать, ни взять Лонжпьер, самый глупый человек, какого я только знаю, – на днях он у нас выпалил: „Банат“. Никто его не понял. Оказалось, что это одна из сербских провинций“. Чтобы прекратить пытку Саньета, от которой я страдал сильнее, чем он, я спросил Бришо, не знает ли он, что такое Бальбек. „Бальбек – это, вероятно, испорченное Дальбек, – ответил он. – Надо бы поглядеть грамоты английских королей, нормандских сюзеренов, – ведь Бальбек относился к Дуврской баронии, вот почему часто говорили: Бальбек Заморский, Бальбек Береговой. Но сама Дуврская барония входила в епархию Байё, и, хотя после Луи
Вы читаете Содом и Гоморра