иссякали, как у ручьев: она действительно высыхала. Тогда ничто не могло оживить ее. И вдруг кровообращение возобновлялось в ее большом, пышном и легком теле. Вода опять начинала струиться под прозрачной опаловостью ее голубоватой кожи. Она улыбалась солнцу и все голубела и голубела. В такие минуты ее хотелось назвать Небестой.
Семья Блока находилась в блаженном неведении по поводу того, почему это дядюшка не обедает дома, – она с самого начала относилась к этому как к причуде старого холостяка, пыталась объяснить это связью с какой-нибудь актрисой, а директор бальбекского отеля тщательно оберегал Ниссона Бернара от всяких неприятностей. Вот почему, ничего не сказав дядюшке, он не посмел даже выразить порицание племяннице – он только посоветовал ей быть осторожнее. А девица и ее подруга несколько дней были уверены, что их изгнали из казино и из Гранд-отеля, но затем, поняв, что все обошлось, обрадовались тому, что теперь они покажут отцам семейств, требовавшим, чтобы они держались друг от дружки подальше, что им все позволено. Разумеется, они уже не отваживались вновь разыгрывать сцену, вызвавшую всеобщее негодование. Но постепенно они взялись за свое. Однажды вечером я, Альбертина и Блок, которого мы встретили в казино, где в это время уже гасили свет, выходили оттуда и вдруг увидели, что навстречу нам, обнявшись и то и дело целуясь, идут они; когда же они с нами поравнялись, то мы услышали их гогот, непристойные смешки и взвизги. Чтобы не подать виду, что он узнал сестру, Блок опустил глаза, а меня мучила мысль, что этим особым омерзительным языком они, быть может, заговаривают с Альбертиной.
Другой случай еще сильнее сосредоточил мое внимание на Гоморре. Я увидел на пляже красивую молодую женщину, тонкую, бледную, из глаз которой исходили лучи света, до того яркие в геометрической своей правильности, что взгляд ее напоминал созвездие. «Насколько же она красивее! – подумал было я. – Уж не порвать ли мне с Альбертиной?» Но по лицу этой красивой молодой женщины прошелся невидимый резец до ужаса низменной жизни, какой живут люди, постоянно прибегающие к нечистоплотным средствам, и глазам, – все-таки самому благородному, что было в ее лице, – оставалось только светиться похотью и страстями. И вот на другой день в казино, где одна молодая женщина находилась очень далеко от нас, я заметил, что она все время направляет на Альбертину мигающие, вращающиеся лучи своих взглядов. Можно было подумать, что это сигнальные огни маяка. Я страдал от мысли, что моя подружка заметит, какое внимание она на себя обратила; я боялся, что эти поминутно вспыхивающие взгляды – условный знак, назначающий назавтра любовное свидание. Да и кто знает? Может быть, завтрашнее свидание – уже не первое. Разве молодая женщина с лучистыми глазами не могла годом раньше побывать в Бальбеке? Может быть, она потому и осмеливается подавать Альбертине эти сияющие сигналы, что Альбертина уже ответила на ее призыв или на призыв ее подруги. Тогда, значит, маячные огни не только требовали чего-то в настоящем, но и, предъявляя права, напоминали о счастливых часах в минувшем.
Итак, значит, это свидание – не первое, это продолжение других встреч, состоявшихся в минувшие годы. И, в самом деле, эти взгляды не спрашивали: «Хочешь?» Ведь не случайно молодая женщина, увидев Альбертину, тотчас повернулась к ней лицом и замерцала в ее сторону взглядами, и взгляды эти были заряжены воспоминаниями, точно ее переполняли изумление и страх: неужели Альбертина забыла? Альбертина заметила ее сразу, но осталась флегматически неподвижной. И молодая женщина, проявив сдержанность, какую проявляет мужчина, видящий бывшую свою возлюбленную с новым любовником, отвела от нее глаза и больше не обращала на нее внимания, как будто ее здесь не было.
Однако несколько дней спустя мое предположение о пристрастиях молодой женщины оправдалось; не ошибся я и в том, что они с Альбертиной знакомы. Когда в казино встречались девушки, которых друг к другу тянуло, то обычно там возникало некое световое явление, между ними как бы протягивалась фосфоресцирующая дорожка. Замечу в скобках, что именно с помощью такого рода материализации, как бы неопределенны они ни были, благодаря этим астральным знакам, озарявшим целый участок атмосферы, рассеянная Гоморра стремится в каждом городе, в каждом селении воссоединить свои распавшиеся звенья, восстановить библейский город, между тем как те же самые усилия предпринимаются – хотя бы ради временного возрождения – изгнанными из Содома и тоскующими по утраченной родине, предпринимаются иногда людьми двуличными, а кое-когда и смельчаками.
Как-то я увидел молодую женщину, которую Альбертина будто бы не узнала, в тот момент, когда мимо нее проходила двоюродная сестра Блока. Глаза у молодой женщины преобразились в звезды, но можно было поручиться, что она не знакома с молодой еврейкой. Она увидела ее впервые, почувствовала к ней влечение, но сейчас она не обнаруживала и сотой доли той уверенности, какую выказала по отношению к Альбертине, на сообщничество которой она твердо рассчитывала и чья холодность привела ее в точно такое же изумление, какое бывает написано на лице у не живущего в Париже, но сжившегося с ним человека, который в один из своих частых приездов вдруг видит, что на месте театрика, где он так любил проводить вечера, выстроен банк.
Двоюродная сестра Блока села за столик и принялась рассматривать журнал. Немного погодя за тот же столик, якобы случайно, села молодая женщина. Если бы вскоре вы заглянули под столик, то увидели бы, как настойчиво сплетаются их руки и ноги. За движениями последовали слова, завязался разговор, а наивный муж молодой женщины, разыскивавший ее, был крайне удивлен, когда узнал, что она строит планы на сегодняшний вечер совместно с девушкой, которую он видел первый раз в жизни. Жена представила ему двоюродную сестру Блока как подругу детства и произнесла ее имя так невнятно, что ничего нельзя было разобрать, – она забыла спросить, как ее зовут. Присутствие мужа вынудило их сделать еще один шаг к сближению – они стали говорить друг другу «ты», потому что якобы жили когда-то вместе в монастыре, над чем они впоследствии насмеялись вволю, равно как и над одураченным мужем, и эта их потеха послужила поводом для новых ласк.
Я бы не сказал, чтобы Альбертина где-нибудь, в казино или на пляже, держала себя с девушками слишком вольно. Скорее мне казалось, что она чересчур холодна, безразлична, в чем я, однако, усматривал не столько следствие хорошего воспитания, сколько хитрость, рассчитанную на то, чтобы сбить подозрения со следа. У нее была особая манера – ответить девушке быстро, учтиво, ледяным и очень громким голосом: «Да, в пять часов я иду на теннис. Купаться я пойду завтра около восьми» – и сейчас же уйти, а девушке, видимо, страх как хотелось затеять с нею игру: назначить ей свидание или, вернее, условившись о свидании шепотом, вслух повторить, «чтобы никто ничего не подумал», самую как будто бы ничего не значащую фразу Альбертины. А когда потом Альбертина садилась на велосипед и мчалась с бешеной скоростью, я уже не мог отделаться от мысли, что она спешит к той, которую она едва удостаивает ответа.
И еще: когда красивая молодая женщина, подъехав к пляжу, выходила из автомобиля, то не оглянуться на нее – это было выше сил Альбертины. Но она тут же давала этому объяснение: «Я посмотрела на новый флаг, который повесили над купальнями. Могли бы разориться и на что-нибудь получше. Старый был довольно обтрепанный. Но, право же, этот еще неказистей».
Был такой случай, когда Альбертина вышла из рамок холодности, и от этого мне стало еще больней. Она знала, что мне неприятны ее даже и редкие встречи с знакомой ее тетки – женщиной «дурного тона», приезжавшей дня на три к г-же Бонтан. И она, мило улыбаясь, давала мне слово, что перестанет с ней здороваться. Когда эта женщина приезжала в Энкарвиль, Альбертина сообщала: «Кстати, вы знаете, что она здесь? Вам говорили?» – как бы желая показать, что она не видится с ней тайком. Однажды она прибавила: «Я встретила ее на пляже и нарочно обошлась с ней грубо: не посторонилась, толкнула ее». Когда Альбертина довела об этом до моего сведения, мне пришли на память слова г-жи Бонтан, которые я услышал от нее у г-жи Сван и которые сейчас же забыл; г-жа Бонтан говорила о том, какая дерзкая ее племянница Альбертина, – говорила как о ее достоинстве, – и привела пример: жене какого-то чиновника Альбертина сказала, что отец у нее был поваренком. Но слово любимой сохраняется недолго: оно портится, оно подгнивает. Дня два спустя я снова вспомнил дерзость Альбертины, и теперь она уже была для меня не признаком дурного воспитания, которым Альбертина гордилась и которое, кроме улыбки, ничего у меня не вызывало, а совсем другим признаком: у Альбертины, пожалуй, даже и не было заранее обдуманного намерения, но когда она встретилась с этой дамой, ей захотелось взбудоражить ее или злобно напомнить о когда-то давно сделанных предложениях, быть может, в свое время и принятых, и она нарочно на нее налетела, а потом подумала, что я мог об этом узнать, так как многие это видели, и решила заранее отвести неблагоприятное для нее истолкование.
И все же ревность, возбуждаемая во мне женщинами, которых, быть может, любила Альбертина, внезапно утихла.
Мы с Альбертиной дожидались поезда на одной из станций пригородной железной дороги – станция