цветом лица, делавшим его похожим на редкостную птицу, бегавшего без устали, и как будто даже без цели, из конца в конец зала и напоминавшего одного из «ара», полнящих большие клетки в зоологических садах огненной своей окраской и необъяснимым волнением. Вскоре зрелище становилось — по крайней мере, на мой взгляд — строже и спокойнее. Все это мельтешенье, от которого кружилась голова, входило в берега спокойной гармонии. Я смотрел на круглые столики — необозримое их скопище заполоняло ресторан, как планеты заполоняют небо на старинных аллегорических картинах. Притом все эти светила обладали неодолимой силой притяжения: ужинавшие глядели только на столики, за которыми сидели не они, — все, кроме какого-нибудь богача-амфитриона, которому удалось затащить в ресторан знаменитого писателя и который теперь из кожи вон лез, чтобы с помощью чудодейственных свойств вертящегося стола вытянуть что-нибудь из писателя, писатель же говорил о каких-то пустяках и, однако, приводил в восхищение дам. Гармонию астральных этих столиков не нарушало неустанное вращение бесчисленных слуг, — именно потому, что они не сидели, как ужинающие, а все время находились в движении, сфера их действия оказывалась некоей высшей сферой. Понятно, один бежал за закуской, другой — за вином или за стаканами. Но хотя у каждого была своя цель, в их безостановочном беге между круглыми столиками можно было в конце концов открыть закон этого мельтешащего и планомерного снования. При взгляде на сидевших за кущами цветов двух уродин кассирш, занятых бесконечными расчетами, можно было подумать, что это ведуньи, пытающиеся с помощью астрологических вычислений предузнать столкновения, время от времени происходящие на этом небосводе, который таким представляла себе средневековая наука.
И мне было отчасти жаль всех этих ужинающих, — ведь я же чувствовал, что для них круглые столики не были планетами и что они не занимались рассечением предметов, благодаря которому предметы уже не выступают перед нами в своем привычном обличье и которое дает нам возможность проводить аналогии. Они воображали, что ужинают с тем-то и с тем-то, что ужин обойдется им примерно во столько-то и что завтра все начнется сызнова. И, по-видимому, они были совершенно равнодушны к шествию мальчиков, у которых срочных дел, вероятно, сейчас не было и они торжественно несли корзины с хлебом. Некоторые, совсем еще дети, отупев от подзатыльников, которые им походя давали старшие официанты, печально устремляли взгляд в далекую мечту и оживлялись только, когда кто-нибудь из проживавших в бальбекском отеле, где они служили раньше, узнавал их, заговаривал с ними и просил именно их унести шампанское, потому что его невозможно было пить, каковым поручением они очень гордились.
Я прислушивался к моим нервам и улавливал в их гуде блаженство, не зависевшее от предметов внешнего мира, обладающих способностью вызывать блаженное состояние, в которое я и сам властен был приводить себя посредством небольшого перемещения моего тела или моего внимания, подобно тому как легкий нажим на закрытый глаз дает ощущение цвета. Я выпивал много портвейна и если спрашивал еще, то не столько в предвкушении удовольствия, какое мог получить от нескольких дополнительных рюмок, сколько потому, что уж очень сильно было удовольствие от рюмок выпитых. Я предоставлял музыке вести по нотам мое наслаждение, и оно послушно располагалось на каждой ноте. Подобно химическому заводу, поставляющему в большом количестве вещества, которые в природе встречаются случайно и крайне редко, ривбельский ресторан одновременно собирал под своей крышей больше женщин, в которых мне открывались возможности счастья, нежели случай сводил меня с ними в течение года на прогулках; вдобавок музыка, которую мы слушали, — аранжировки вальсов, немецких оперетт, кафешантанных песенок, все это было для меня внове, — тоже являла собою некий воздушный мир наслаждений, наслоившийся на тот, и еще сильней опьяняющий. Ведь каждый мотив, своеобразный, как женщина, в отличие от нее не приберегал тайну сладострастия для кого-нибудь одного; он предлагал поведать ее и мне, он смотрел на меня во все глаза, направлялся ко мне то жеманной, то заигрывающей походкой, заговаривал со мной, ластился ко мне, словно я вдруг стал прельстительнее, могущественнее или богаче; мне чудилось, однако, в этих мотивах что-то жестокое: дело в том, что бескорыстное чувство красоты, проблеск ума — все это им несвойственно; для них существует только физическое наслаждение. И они — самый безжалостный, самый безвыходный ад для несчастного ревнивца, которому они изображают это наслаждение, — наслаждение, вкушаемое любимой женщиной с другим, — как единственное, что существует на свете для женщины, заполняющей его целиком. Но пока я тихо напевал этот мотив и возвращал ему его поцелуй, присущее только ему сладострастие, которое мне от него передавалось, становилось для меня все дороже, и я готов был оставить родных и пойти за этим мотивом в тот особый мир, который он строил в невидимом, очерчивая его то истомой, то пылкостью. Хотя подобного рода наслаждение не принадлежит к повышающим ценность человека, которого они посетили, потому что испытывает его только он, и хотя женщина, которая обратила на нас внимание и которой мы не понравились, не знает, полон ли сейчас наш внутренний мир субъективным счастьем, следовательно, ее отношение к нам не может измениться к лучшему, все же я чувствовал, что обаяние мое растет, что я почти неотразим. Мне казалось, что моя любовь не может отталкивать или вызывать усмешку, что в ней-то и заключена волнующая красота, обольстительность музыки, а что музыка — это благоприятная среда, где я и моя любимая, внезапно сблизившись, могли бы встречаться.
Ресторан посещали не только женщины легкого поведения, но и люди из высшего общества, приезжавшие сюда к пяти часам пить чай или устраивавшие роскошные ужины. Чай подавали в длинной застекленной галерее, узкой, похожей на коридор, соединявшей вестибюль с залом и выходившей в сад, от которого ее отделяла, не считая каменных столбов, стеклянная стена с открытыми в разных местах окошечками. От этого здесь не только гуляли вечные сквозняки, но и возникали внезапные, быстрые, слепящие вспышки солнца, — вот почему женщин, пивших чай, плохо было видно, и когда они, скучившись между столиками, расставленными по два с каждой стороны во всю длину этого бутылочного горлышка, подносили ко рту чашку или здоровались, то при каждом движении все так и переливались, отчего галерея казалась водоемом, вершей, куда рыбак напустил пойманных им сверкающих рыб, наполовину высунувшихся из воды, залитых светом и отражающих во взгляде того, кто на них смотрит, свой радужный блеск.
Несколько часов спустя в столовой, куда, само собой разумеется, подавался ужин, зажигали огонь, хотя наружи было еще светло — настолько, что в саду рядом с беседками, казавшимися в полумраке бледными призраками вечера, были видны грабы, синюю зелень которых пронизывали последние лучи и которые, когда мы смотрели на них в окно из освещенного лампами зала, представали нашим глазам не как женщины, вдоль голубовато-золотистого коридора пившие днем чай в искрящейся влажной сети, но как растительность гигантского бледно-зеленого аквариума, на который падал неестественный свет. Наконец вставали из-за стола; за ужином посетители все время рассматривали сидевших за соседними столиками, узнавали их, спрашивали, кто это, что не мешало им быть накрепко спаянными между собой вокруг того столика, который занимали они; когда же они переходили пить кофе в коридор, куда днем подавался чай, сила притяжения, до этого заставлявшая их тяготеть к амфитриону, тотчас ослабевала; часто при переходе от движущегося застолья отделялась одна или даже несколько частиц: им было не по силам преодолеть притяжение, исходившее от соперничавшего столика, и они ненадолго отрывались от своего, а их заменяли мужчины или дамы, подходившие поздороваться с друзьями и, перед тем как отойти от них, говорившие: «Лечу к господину X. — он меня сегодня пригласил». И в это время казалось, что перед тобой два букета, поменявшихся цветами. Затем пустел и коридор. После ужина все еще бывало светло, поэтому в длинном коридоре часто не зажигали огня, а так как деревья наклоняли ветви к стеклянной стене коридора, то его можно было принять за аллею в тенистом, темном саду. Иной раз в сумраке засиживалась за ужином какая-нибудь дама. Однажды вечером, проходя сквозь сумрак к выходу, я разглядел прелестную принцессу Люксембургскую — она сидела, окруженная незнакомыми мне людьми. Я, не останавливаясь, снял шляпу. Узнав меня, она с улыбкой наклонила голову: высоко-высоко над поклоном, излученные этим самым движением, мелодично взлетели обращенные ко мне слова несколько затянувшегося приветствия, произнесенного, однако, не для того, чтобы остановить меня, но только чтобы дополнить поклон, чтобы превратить его в поклон говорящий. Но слова были неясны, а голос звучал нежно и музыкально, будто в чаще пел соловей. Если Сен-Лу хотелось кончить вечер в компании встретившихся нам случайно друзей и он ехал с ними на соседний курорт в игорный дом, а меня усаживал в экипаж одного, я приказывал кучеру гнать вовсю, чтобы не слишком долго тянулось для меня время, которое я должен был провести один, без опоры, чтобы избавить себя от необходимости поставлять своему восприятию — давая машине задний ход и выходя из того состояния безразличия, в какое меня втягивало, точно в колесо, — ощущения переменчивости, которыми в Ривбеле меня снабжали другие. Возможность столкновения в полной темноте со встречным экипажем на дороге, где двум экипажам не разъехаться, зыбкость почвы часто осыпавшегося скалистого