трехрублевые билеты, все дамы говорили по-французски, кое-кто из молодых людей вооружился биноклем для скачек. Панна Евфемия, блиставшая в первом ряду, заметила, что большая часть биноклей и взоров обращена на четвертый ряд, где сидел доктор Бжеский с дочкой, и с бледной улыбкой шепнула матери:
— Ах, как Мадзя себя компрометирует! Все на нее смотрят!
— Я замечаю, что и на тебя кто-то заглядывается, — тихо ответила мамаша. — Вон там, под стеной… Не вижу только, то ли молодой Абецедовский, то ли молодой Цедович… Хорошие партии…
Панна Евфемия поглядела в указанном направлении и торопливо отвернула прелестную головку.
— Кто же это? — спросила заседательша.
— Не знаю, — неохотно ответила красивая барышня, заметив Цинадровского.
Чтобы подчеркнуть разницу между бескорыстными любителями и платными актерами, комитет по устройству концерта решил: primo[11] — любители выступают первыми, secundo[12] — они выходят на эстраду из зала и возвращаются снова в зал, актеры же будут входить и выходить в боковую дверь, которая когда-то соединяла трапезную с кухней.
За минуту до начала ясновельможный пан Чернявский, который в знак уважения и благосклонности сел рядом с сестрой пана Круковского, преподнес от ее имени букет панне Евфемии. Заседательша была в восторге от такой чести; но панна Евфемия заметила, что гораздо более красивый букет Круковский самолично преподнес Мадзе, и с лица ее так и не слетела меланхолическая улыбка. К тому же пан Круковский так оживленно болтал с Мадзей, что Ментлевич напомнил наконец ему, что пора начинать.
Тогда пан Круковский, словно пробудившись ото сна, подошел к панне Евфемии, с поклоном подал ей руку и подвел к фортепьяно.
Ропот пробежал по залу: панна Евфемия в белом платье с шлейфом была подобна Венере, сосланной на вечное поселение в Иксинов. Она грациозно села за фортепьяно и с таким изяществом стала снимать длинные, как вечность, перчатки, что даже пан Круковский, несмотря на безграничную любовь к Мадзе, подумал:
«Любопытно, отчего христианину нельзя иметь двух жен? Роскошная женщина Фемця!..»
Панна Евфемия заиграла что-то такое же красивое и грациозное, как она сама, но что именно, пан Ментлевич не знал. Стоя у первого ряда кресел, он заметил, что заседательша проливает слезы материнской радости, что у Цинадровского такой вид, точно он сейчас падет к педалям фортепьяно. Но все внимание Ментлевича было поглощено обрывками разговора, который вполголоса вели сестра пана Круковского и ясновельможный пан Чернявский.
— Да! — говорил пан Чернявский, показывая глазами на фортепьяно. — Да! Хороша! Какая фигура, глаза, грудь, бедра! А лодыжка какая тоненькая, какая узенькая пятка! Да, не удивительно, что Людвик захотел на ней жениться…
— Поздно, — ответила сестра пана Круковского и, наклонившись к соседу, шепнула ему несколько слов.
Что она шепнула, пан Ментлевич не слышал. Но он видел, как ясновельможный пан Чернявский повернулся и стал рассматривать доктора Бжеского.
— Да, — сказал он затем экс-паралитичке, — вы правы, дорогая: она прелестна! Да, не удивляюсь, что Людвик…
От сожалений пану Ментлевичу подкатило к самому горлу, и, боясь расплакаться посреди зала, он ушел в самый конец трапезной и стал позади жестких стульев, даже позади садовых скамей.
Какое ему было дело до того, что панне Евфемии без конца кричали браво, что противный Круковский два раза пропиликал что-то на своей унылой скрипке? Гораздо важнее было то, что во время антракта пан Круковский представил Мадзе ясновельможного пана Чернявского, вслед за ним ясновельможного пана Белинского, а потом уже всех достопочтенных и достославных панов Абецедовских, Бедовских и Цедовичей, старших и младших, с цветками в петлицах или с огромными биноклями в футлярах, висевших через плечо.
Ему, пану Ментлевичу, в эту минуту пришлось направиться в кухню, занятую двумя актерами, чтобы сказать им несколько ободрительных слов. Но какое ему было дело сейчас до Стеллы, или Сатаниелло? Ведь не ради них объезжал он помещичьи усадьбы и продавал билеты по три рубля; не ради них он, как кошка, карабкался по лестнице, чтобы развесить на стенах трапезной гирлянды из дубовых листьев; не ради них на собственные деньги купил десять фунтов стеариновых свечей, по четыре штуки на фунт.
Весь концерт пропал для пана Ментлевича. Он почти не слышал, что пела Стелла и что играл на виолончели Сатаниелло; он не понимал, почему им кричат браво и за что их вызывают. Во всем зале он видел только желтую розу, а рядом — пана Круковского, который, позабыв о приличиях, бросил панну Евфемию и, как репей, прицепился к Мадзе.
Только в конце концерта его вызвал из глубокой задумчивости шум голосов:
— Сатаниелло будет декламировать! Сатаниелло!
Великий артист и в самом деле стал около фортепьяно, провел рукой по длинным кудрям, которые ниспадали на ворот взятого на прокат фрака, поднял кверху бледное лицо и огненные глаза и глухим, но проникновенным голосом начал:
Свечи в люстрах догорали, кое-где уже гасли. В зале было так тихо, точно зрители отказались даже от права дышать.
Вдруг зарыдал мужской голос, и Ментлевич увидел, что Цинадровский бросился бежать из зала. Кое-кто отвернулся, у дам забелели в руках платочки, но никто не нарушил тишины.
Длиннокудрый декламатор продолжал читать стихи, и каждое его слово все мучительней пронзало сердце Ментлевича.
Говоря «вашим», Сатаниелло показал на первый ряд кресел, точнее на ясновельможного пана Белинского или ясновельможного пана Чернявского, во всяком случае, на кого-то из шляхты. По тому, как закашлял пан Абецедовский-старший, горожане догадались, что партия шляхты почувствовала отравленный заряд, пущенный в ее грудь.
Артист охрип, поклонился и выбежал в дверь, ведущую на кухню. Тишина… Но вот ясновельможный пан Чернявский крикнул: «Браво!» — ясновельможный пан Белинский хлопнул в толстые ладоши, а за ними вся шляхетская партия и вся городская молодежь: провизоры, секретари, помощники и прочий чиновный люд — все начали кричать браво и хлопать в ладоши.
Сатаниелло снова вышел на эстраду, поклонился и показал на горло. Молодежь обоих лагерей ждала сигнала, и ясновельможный пан Белинский расставил уже было руки, чтобы снова захлопать в ладоши, когда вдруг раздался чей-то голос:
— Стеарин капает!
Никто не стал хлопать, все повскакали с мест. Но тут послышался другой негодующий голос:
— За что вы ему кричите «браво»? За то, что он обругал нас? За то, что показал на нас пальцем?
Это вознегодовал аптекарь, а уж его, одобрительно покашливая, поддержал кое-кто из важных иксиновских птиц.
— Что он там болтает? — шепотом спросил ясновельможный пан Чернявский у ясновельможного пана Белинского.
— Дело говорит! — ответил ясновельможный пан Белинский ясновельможному пану Чернявскому.