— Бжозовскому…
— И Бжозовскому, и фельдшерам, и мне. Да я бы здесь без сапог остался, если бы за весь день мне пришлось отпустить одну дозу касторки да два порошка хины.
— Он о чужих интересах не думает.
— Скажите, сударь, он о своих детях не думает. Да если бы съехались все трое, не знаю, хватило ли бы у него на обед для них.
Мадзя думала, что лишится чувств. Это говорили об ее отце! Это ее отец не мог бы купить детям на обед, если бы все они съехались!
— О, боже, боже! — прошептала она, чувствуя, что слезы застилают ей глаза.
Все тревоги разом обуяли ее. Когда она училась в пансионе, за нее платила покойная бабушка; но триста рублей в год родители давали сыну, а теперь почти столько же стоит им Зося, хотя бедняжка учится не в Варшаве, а всего лишь в губернском городе. Откуда же взять денег? Уж не с тех ли шести моргов земли, которые они сдают исполу в аренду? Уж не с врачебной ли практики отца? Но ведь отец даже с самых богатых пациентов берет только по рублю; дома на приеме у него бывают бедняки, которые ничего не могут заплатить, а из города он иногда приносит горсть медяков да гривенников, а порой и вовсе ничего.
Что же тут удивительного, что мать в тяжелых обстоятельствах занимает деньги у сестры Круковского, а во время болезни Мадзи взяла у нее самой на расходы тридцать рублей?
Так истратились те небольшие деньги, которые Мадзя привезла из Варшавы; откуда же мать и теперь берет на вино ей, бифштексы и бульоны? Откуда? Экономит на расходах по хозяйству, Мадзя давно заметила, что мать вовсе не ест мяса, а отец ест очень редко, утверждая, что крестьянская пища самая здоровая.
Тогда почему же они не дают ей этой самой здоровой пищи?
Вся история пани Ляттер ожила в ее памяти. Там тоже постепенно росла нужда, там тоже приходилось влезать в долги — ради детей!
Ах, этот вечер, когда пани Ляттер умоляла Мадзю помочь ей бежать! И эта тревога, эта бессвязная речь, блуждающие глаза! А на следующий день такая ужасная смерть! Смерть за любовь к детям!
Отчаяние овладело Мадзей. Если так покончила счеты с жизнью женщина, у которой было только двое детей и состояние оценивалось в десятки тысяч рублей, то что же будет с ее родителями, у которых трое детей и никакого состояния?
Она сжала руки, как беззащитный человек, на которого вот-вот обрушится удар, подняла к небу глаза и сквозь слезы увидела в главном алтаре темный лик богоматери с серебряным венцом.
— Спаси и просвети меня, пресвятая богородица, — прошептала Мадзя, еле удерживаясь от рыданий.
И вдруг свершилось нечто немыслимое для мудрецов и самое обыкновенное для простых душ. Пресвятая богородица, которая доселе взирала на сермяжную толпу, коленопреклоненную у ее ног, посмотрела в сторону, и глубокие, как бесконечность, очи ее на мгновение остановились на Мадзе. Потом они снова обратились на толпу.
Мадзя окаменела.
«Не схожу ли я с ума?» — промелькнуло у нее в голове.
И все же она не могла сомневаться в том, что крик ее сердца был услышан в царстве вечного покоя. На ее молитву ответило оттуда таинственное эхо, и в душе Мадзи после взрыва отчаяния наступило успокоение.
«Найду выход», — думала Мадзя, чувствуя прилив бодрости, хоть и не видела еще, какой же найдет она выход.
В эту минуту докторша шепнула что-то Ментлевичу, который все время стоял рядом со скамьей доктора. Интересный молодой человек кивнул головой, высоко поднял свой блестящий цилиндр и с трудом стал протискиваться через толпу к Мадзе. К несчастью, этот маневр заметил пан Круковский, который давно уже не спускал глаз и с докторской скамьи, и с ее соседа в цилиндре. Он стоял поближе к приделу, поэтому мигом пробрался к Мадзе и шепнул ей:
— Вас матушка просит.
Мадзя поднялась с колен, пан Круковский, галантный кавалер, подал ей руку и отвел к матери, описав при этом такой полукруг, точно подъезжал в карете четверней. Усадив барышню около родителей, он скромно стал рядышком, свернув в трубку свою панаму.
Ментлевич в остолбенении остановился посреди костела. Он не упустил из виду ни одного из плавных движений соперника. Он видел, как пан Круковский подает Мадзе руку, что ему самому никогда не пришло бы в голову сделать, видел, как левым локтем он расталкивает толпу, как на каждом шагу оберегает свою даму от толчков, забывая при этом, что находится в костеле, как изгибает корпус и наклоняет к ней голову…
Он видел все это и догадался, что пан Круковский для того и состроил такую коварно скромную мину, чтобы уязвить его, пана Ментлевича, который, что ни говори, всем обязан самому себе!
Если бы чувства пана Ментлевича в эту минуту могли обратиться в динамит, от иксиновского костела со всеми окружающими его домами, а быть может, и от части городской площади осталось бы одно воспоминание. Не имея возможности стереть с лица земли пана Круковского, пан Ментлевич решил нанести ему моральный удар. Он начал пробираться в толпе к приделу, и подойдя к скамье заседателя, повернулся спиной к пану Круковскому и завел оживленный разговор с панной Евфемией.
Круковский стоял около Мадзи с таким видом, точно его нимало не интересовали ни Ментлевич, ни смелая атака, предпринятая им на панну Евфемию. Зато молодого блондина с гривкой, в мундире почтового ведомства, поведение Ментлевича весьма обеспокоило. Он протер глаза, раздвинул гривку на лбу, словно не веря не только своим чувствам, но и рассудку. Но когда он увидел, что Ментлевич все фамильярней разговаривает с панной Евфемией и все нежней на нее поглядывает, и когда вдобавок на прелестном личике барышни заметил выражение удовольствия, то горько рассмеялся и стремительно вышел из храма.
Всех этих событий, которые следовали одно за другим с молниеносной быстротой, Мадзя совершенно не заметила, поглощенная видением, перед которым исчез для нее весь реальный мир. Она не слышала, что на хорах мужские голоса по непонятной ошибке затянули одно песнопение, а женские другое, а меж тем эта ошибка вызвала всеобщее замешательство: органист схватился за голову, молящиеся начали озираться на хоры и даже оглянулся огорченный ксендз. Она не видела, что майор вскочил вдруг со скамьи, что старичок в красной пелерине разбудил заседателя и что у главного алтаря показался балдахин, имевший форму зонта; нес балдахин нотариус, старичок с длинным носом и вечно разинутым от удивления ртом, в необыкновенно высоких воротничках и огромном белом галстуке. Обдаваемый фимиамом кадил, залитый лучами света, падавшего из окна, нотариус в этом белом галстуке казался порой херувимом весьма преклонных лет и с весьма куцыми крылышками. По крайней мере такое впечатление он производил на свою супругу, которая всегда впадала в экстаз, когда ее супруг нес над ксендзом балдахин, показывая удивленный свой лик то с одной, то с другой стороны позолоченного древка.
Ксендз снял с престола чашу и, утопая в синих облаках фимиама, возгласил:
подхватил стоголосый хор молящихся. Людская волна качнулась между главным алтарем и хорами и, ударяясь о дверь, то отступала, то вновь набегала. На мгновение перед алтарем стало пусто, затем людская волна нахлынула снова, и снова отхлынула, и снова, ударившись о боковые стены костела, залила ступени алтаря. Стало пусто посредине костела, и вот показался ксендз, которого поддерживали майор и заседатель; тогда людская волна снова залила свободное пространство, толпясь за ксендзом и ведущими его почетными гражданами.
Порою казалось, что это и впрямь ходит волна, прядая и отступая перед золотой чашей, как за много веков до этого смирялась она на бурном озере под стопою Христа.
Мадзя с матерью присоединились к процессии. Они сделали несколько шагов вперед, но толпа снова оттеснила их на два шага, все подвигаясь вперед и отступая назад в такт песнопению и звону колоколов.
В эту минуту Мадзя услышала сбоку детский голос:
— Валяй, Антек!