перед его взглядами, полусловечками, рукопожатиями. «Будьте моим другом, моей сестрой», — говорил он мне. Ха-ха! Хороша была бы я в этой косной среде!

Воспользовавшись паузой, Мадзя молча простилась с панной Говард и, силясь унять слезы, убежала в дортуар за свою синюю ширмочку.

Там она упала на постель, зарылась лицом в подушку и плакала, горько плакала. В ушах девушки звучали слова: «Казимеж с самых каникул кружил голову Иоасе, он бросается в объятия все новых и новых любовниц, предлагал панне Говард стать его другом и сестрой!» Ведь он и ее, Мадзю, называл своей второй сестрой! Может быть, он соблазнитель и лжец, но в ту минуту, когда он целовал ей руки, он делал это искренне. Пускай весь свет, пускай даже он сам уверяет, что не был тогда искренним, Мадзя не поверит. Такие вещи чувствуешь инстинктивно, и Мадзя глубоко это почувствовала и, несмотря на возмущение и страх, была счастлива.

Мадзе казалось, что, целуя ей руки, пан Казимеж, хоть и ничего сам об этом не сказал, но предложил ей пуститься вдвоем в дальний путь. Она не спрашивала, что могло ждать ее, довольно того, что они должны были быть вместе, всегда вместе, как брат с любимой сестрой. И вот, не успел он выйти за рамки обыденных отношений, а она уже убедилась, что он ее бросит. Ведь у него было много женщин, которые хотели быть с ним, он никогда не принадлежал и не принадлежал бы ей одной, а если это так, то что он ей? Разве вся ценность такой любви не заключается в том, что она остается неразделенной?

Сотрясаясь от рыданий на своей постельке, Мадзя чувствовала, что ее постигло ужасное разочарование, быть может, одно из тех, которые впечатлительным женщинам ломают жизнь, доводят их порой до сумасшествия, а порой сводят в могилу. Она ужасно страдала, но, по счастью, беда постигла бедную глупенькую девочку, которая не только не имела права умирать от этого, но не должна была жаловаться и даже думать о своем горе. Что особенного в том, что такой великан, как пан Казимеж, растоптал мимоходом сердце жалкой козявки в образе человеческом, которая служит классной дамой? Это она сама виновата, что не сошла с дороги. А какая бесстыдница Иоася, она еще в претензии на пана Казимежа! Да если бы ее, Мадзю, постигла такая участь и пан Казимеж бросил ее, она бы слова никому не сказала, даже виду не подала, что несчастна. Со смехом, как на прогулку, ушла бы из пансиона, со смехом пошла бы на мост и как будто случайно бросилась бы в Вислу.

Люди сказали бы, что в голове у нее помутилось, а пан Казимеж ни о чем не догадался бы, потому что не знал бы причины. Чтобы не породить у него подозрений, она, быть может, рассказывала бы ему о своих планах на будущее, внушая все время, что она счастлива и ни о чем не печалится.

Так поступила бы она, Мадзя. Она ведь знает, что в толпе этих совершенств, которые знают себе цену и которых уважают другие, она одна жалкая пылинка, о которой не стоит и думать. Никто не должен думать о ней, даже она сама.

Определив таким образом свою роль и свое место в подсолнечной, Мадзя немного успокоилась и поднялась с постели. Затем она помолилась божьей матери всех скорбящих, и на душе у нее стало еще спокойней. Умыв заплаканные глаза, она вернулась к своим ученицам и готовила с ними уроки, силясь смеяться, чтобы неуместной печалью не отравить их детского веселья.

Около десяти часов вечера, когда Мадзя, вернувшись за свою синюю ширмочку, помолилась на ночь, она уснула так спокойно, точно ее не постигло никакое разочарование. Между нею и первым в ее жизни страданием встал самый могущественный из всех ангелов — ангел кротости.

Глава двадцатая

Видения

Пока воспитанницы расходились по дортуарам, пани Ляттер закончила хозяйственные расчеты с панной Мартой. В кассе еще оставалось несколько тысяч рублей, но пани Ляттер в мыслях привыкла заглядывать вперед и уже сегодня сокращала расходы, чтобы каждый день сэкономить хотя бы два-три рубля. В классах и в коридорах горело слишком много света, расход сахару и мыла был слишком велик, надо было сократить его. Обеды были слишком жирные, и к столу подавалось слишком много мяса, можно было ограничить потребление мяса и масла, следовало, наконец, строже соблюдать великий пост, введя постные обеды и по понедельникам. Есть люди, которые весь великий пост не едят не только мяса, но и молока; не худо напомнить девочкам хотя бы четыре раза в неделю, что они христианки.

Это решение привело в восторг панну Марту, которая не в меру усердствовала в соблюдении церковных правил; она ушла, заверив пани Ляттер, что теперь на ее пансион посыплются небесные дары. Но пани Ляттер не удовлетворяли эти реформы. Она-то знала, что четвертый день поста вводится не по благочестию, а из соображений экономии. В самом деле, что будет, если у нее не хватит денег до каникул? Как она скажет детям, учительницам и прислуге, что завтра они… не получат обеда? Вот уже полгода такие мысли терзали пани Ляттер, высасывая кровь и мозг ее, как толпы бесплотных вампиров. Долги, экономия, сокращение доходов и — завтрашний день, в котором нет уверенности, уже почти перестали терзать ее, стали просто томить своим однообразием. Боже правый! Какой страшной каждодневной пыткой было для нее это урезывание лотов масла и мяса, наперстков молока и — эти счета, из-за которых все время выглядывало землистое лицо дефицита.

Каждый божий день одно и то же: счета, дефицит, экономия… Дьявол и тот издохнет от смертной скуки!

Когда пани Ляттер, засидевшись за счетами до поздней ночи и совсем изнемогая от усталости, начинала приходить в отчаяние, ей оставалось одно спасение: выпить рюмочку старого вина, которое прислал Мельницкий. Рюмочку нельзя было налить до краев, потому что тогда на пани Ляттер нападала сонливость; нельзя было и недолить ее, потому что вино возбуждало тогда слишком сильно. Только в том случае, когда пани Ляттер наполняла рюмочку в самую меру и выпивала вино до последней капли, к ней возвращалось спокойствие и та сила мысли, благодаря которой она завоевала положение в обществе.

Только тогда, сломленная, доведенная до отчаяния женщина превращалась в прежнюю пани Ляттер, которая умела в мгновение ока оценить положение, тотчас составить план, отвечающий обстоятельствам, и выполнить его с неумолимой последовательностью.

Сегодня она прибегла все к тому же средству, приняв при этом некоторые меры предосторожности, словно опасаясь, как бы кто-нибудь не подсмотрел за нею. Бесшумно вошла она в свою спальню, заперла дверь, вынула из шкафа покрытую плесенью бутылку и среднего размера рюмочку, наполнила ее под лампой и, пугливо оглянувшись, выпила вино, как лекарство.

— Ах! — вздохнула она, почувствовав облегчение.

Затем она вернулась в кабинет, села на диван и, закрыв глаза, предалась мечтам. В ее разбитой душе открывались источники успокоения.

Первым источником была уверенность в том, что произойдет какое-то событие и с наступлением каникул она избавится от пансиона. Либо Элена выйдет замуж, и она переедет в имение Сольского, либо сама она станет хозяйкой, а может, как знать, и женой Мельницкого, либо случится какое-то другое событие, но так или иначе она, пани Ляттер, во что бы то ни стало избавится от теперешнего своего занятия. И странное дело: всякий раз, когда она в мыслях рисовала себе свое будущее, она видела себя сидящей в каком-то старом парке на берегу реки.

Видение было таким явственным, что пани Ляттер могла чуть ли не измерить толщину деревьев, описать цвет их листьев и формы теней, которые кроны отбрасывали на землю. Она видела мохнатую гусеницу, медленно ползущую по коре липы, видела трещину, которая бежала вдоль темной садовой скамьи, вдыхала свежий запах земли, слышала шелест струй реки, которая текла в двух шагах от нее, делая в этом месте излучину.

Эта картина, которую она видела чуть не каждый день, была для пани Ляттер не галлюцинацией, а ясновидением. Пани Ляттер была убеждена, что видит свое будущее, такое счастливое будущее, что ради него стоило вынести все те муки, которые она терпела до сих пор. Ничего в этом парке не было, кроме скамьи, потемневшей от старости, чащи деревьев и шума реки. Но скудный этот ландшафт был исполнен такого покоя, что пани Ляттер согласилась бы вечно сидеть на этой скамье и вечно смотреть на мохнатую гусеницу, лениво ползущую вверх по стволу дерева.

Одного только ждала она теперь от жизни: покоя.

После волны грез наплывала волна раздумий. Пани Ляттер открывала глаза и, уставясь на свой письменный стол, на бюст Сократа, выглядывающий из-за лампы, говорила себе:

«С пансионом кончено: начнутся каникулы, и я брошу все, даже если на следующий день мне придется

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату