человеком, плакал, как дитя, а Слимак ни за что не хотел подняться с навоза, орал, как эконом, да еще стращал жену, что теперь он тут хозяин!..
— Пойдемте-ка, староста, в ригу, — сказала Слимакова, беря Гроховского за руку.
Великан поднялся; кроткий, как овечка, позволил Мацеку и Слимаковой взять себя под руки и покорно пошел с ними. Хозяйка выбрала самую большую кучу сена и устроила ему отличную постель; тем временем старосту совсем разморило, он повалился на ток, и не было никакой возможности сдвинуть его с места; так он там и остался.
— Ты, Мацек, ступай к себе, — приказала батраку Слимакова. — А этот пьяница, — показала она на мужа, — пусть валяется в навозе, в другой раз не будет бунтовать.
Мацек, как и следовало смиренному батраку, тотчас исчез в глубине конюшни. Но когда во дворе все затихло, он развлечения ради стал воображать, будто он сам напился пьяным.
— Здесь буду спать, — бормотал он, подражая Слимаку. — Теперь я тут хозяин…
Потом он вообразил себя старостой, опустился на колени возле своей убогой постели и заговорил с ней растроганным голосом, совсем как староста со Слимаком:
— Вставай, брат, не озорничай, а то нам обоим будет худо…
Чтобы больше походить на Гроховского, он силился заплакать. Вначале ничего не получалось, но как пришло ему на ум, что нога-то у него перешиблена и что разнесчастней его и не сыщашь на свете, что хозяйка даже рюмки водки ему не дала, Мацек залился самыми настоящими слезами. Так и уснул он, заплаканный, на своей подстилке, как дитя у матери на коленях.
Около полуночи Слимак очнулся. Болела голова, вокруг все намокло. Он открыл глаза — темно; прислушался, вытянул руку и понял, что идет дождь; попробовал было сесть, но убедился, что лежит головой вниз.
Постепенно к нему стала возвращаться память. Он вспомнил старосту, корову в черных пятнах, пшенную похлебку и большую бутыль водки. Что сталось с водкой, он в точности не представлял себе, но ощущал какое-то недомогание и не сомневался, что повредила ему чересчур горячая похлебка.
— Сколько раз я говорил, чтоб пшена не варили на ночь; известное дело, что пшено дольше всего держит в себе жар! — проворчал мужик и с трудом поднялся.
Теперь он уже твердо знал, что находится у себя во дворе, возле навозной кучи.
— Эк куда меня занесло! — крякнул он. — И не мудрено. Хуже нет: водку мешать с горячим. Пшено-то ведь — чистый огонь…
Ночь была темная, так что он едва разглядел свою хату. Он побрел к ней, но очень медленно, словно колеблясь, и даже с минуту посидел на пороге, опустив на руки отяжелевшую голову. Но дождь становился все назойливее, и Слимак отважился войти.
В сенях он снова постоял, послушал, как храпит Магда. Потом осторожно отворил дверь в горницу, но дверь не просто заскрипела, а, казалось ему, заревела, как корова. Сразу его обдало жаркой духотой, от которой еще больше захотелось спать, и он решил — будь что будет — добраться до постели.
В первой горнице на лавке у окна дышал Стасек, но в боковушке было тихо. Слимак понял, что жена не спит, и ощупью стал пробираться к кровати.
— Подвинься-ка, Ягна, — сказал он, силясь говорить сурово, хотя сам замирал от страха.
Молчание.
— Да ну… подвинься малость…
— Пошел вон, пьяница, пока я добром говорю!..
— А куда я пойду?
— В хлев иди или на навозную кучу, там тебе место! — сердито ответила жена. — Хозяином тебе захотелось быть, вот и хозяйствуй, а от меня уходи прочь, пропойца!.. Кнутом вздумал мне угрожать; погоди, я тебе это попомню…
— Эх, да что зря болтать, раз ничего с тобой не сделалось, — прервал ее муж.
— Ничего не сделалось? А кто уперся и надумал платить за корову тридцать пять рублей да еще рубль за повод, когда сам Гроховский вот-вот отдал бы за тридцать?.. Я насилу вымолила у него, чтобы взял тридцать три… Видать, три рубля для тебя ничего не стоят?
Но Слимак ее не слушал. В отчаянии он схватился за голову, хоть в боковушке было темно, и попятился назад, в горницу, где спал Стасек. Там он бросился на лавку и нечаянно придавил мальчику ноги.
— Это вы, тятя? — проснувшись, спросил Стасек. — Да, я.
— А что вы тут делаете?
— Так, просто присел; что-то меня мутит.
Мальчик поднялся и обнял его за шею.
— Хорошо, что вы тут, — сказал он, — а то по мне все ходили эти немцы.
— Какие немцы?
— Да те двое, что были в поле: старик и бородатый. Ничего не говорят, чего им надо, а сами все топчут меня, топчут.
— Спи, сынок, нет тут никаких немцев.
Стасек еще крепче прижался к отцу, но Слимака совсем разморило, до того ему хотелось спать, и они оба повалились на лавку; однако вскоре мальчик снова заговорил:
— Тятя, а правда, — спросил он вполголоса, — правда, что вода видит?
— Что ей видеть?
— Все, все… Небо, наши холмы и вас тоже она видела, когда вы шли за бороной.
— Спи, сынок, а то ты невесть какую несуразицу понес, — успокаивал его Слимак.
— Видит, видит, тятя, я знаю, — прошептал мальчик и уснул.
В хате было очень жарко; Слимак, вконец разомлев, поплелся во двор и, с трудом передвигая неповиновавшиеся ноги, добрался до риги. У входа он едва не наступил на Гроховского, затем после нескольких неудачных попыток наткнулся на скирду соломы и весь зарылся в ней, так что не видно было даже сапог.
— А корову-то я купил, все-таки купил, — буркнул он, засыпая.
IV
На другой день Слимака разбудил окрик жены:
— Долго ты еще будешь валяться?
— А что? — спросил он из-под соломы.
— Пора в имение идти.
— Звали меня?
— Чего тебя звать? Сам должен идти насчет аренды.
Мужик заохал, но поднялся и вышел на гумно. Вид у него был сконфуженный, лицо отекло, в волосах торчала солома.
— Ого! На что стал похож, — брюзжала жена. — Зипун мокрый, весь замызгался, сапожищи небось всю ночь не снимал, а теперь смотрит на людей, как разбойник какой. Пугалом в конопле тебе стоять, а не с паном толковать. Обрядись хоть, — куда ты такой пойдешь?
Не сказав больше ни слова, она опять пошла к коровам в закут, а у Слимака от сердца отлегло, что на том все и кончилось. Он-то думал, что она полдня будет его теперь пилить.
Он вышел во двор. Солнце уже высоко поднялось, и земля успела обсохнуть после ночного дождя. Подул ветерок и принес из оврагов птичий щебет и какой-то запах, влажный и веселый. За ночь зазеленели поля, на деревьях распустились листочки, небо синело, словно вымытое, и мужику показалось, что даже хата его побелела.
— Ох, и хорош денек! — пробормотал он, ощущая прилив бодрости, и пошел в горницу одеваться.
Вытряхнув из волос солому, он надел чистую рубашку и новые сапоги. Но, на его вкус, они недостаточно лоснились; он взял кусок сала и смазал им сперва волосы, а затем сапоги — от голенищ до каблуков. Наконец, подошел к зеркалу и, взглянув сначала на ноги, а потом на свое отражение, ухмыльнулся от удовольствия, такое яркое сияние исходило от его головы и сапог. К тому же что-то нашептывало ему, что при виде столь великолепно напомаженного мужика пан не устоит и отдаст ему луг в аренду.
В эту минуту вошла жена и, окинув его презрительным взглядом, сказала:
— Ты чего вымазался? Салом от тебя разит — не продохнешь. Что бы тебе умыться да волосы