«Может быть, и не так, а может… и так! — подумал он. — А коли так… я отдам часть состояния счастливому сопернику, если он излечит меня!»
Он вернулся к себе в номер и в первый раз стал совершенно спокойно перебирать в мыслях всех поклонников панны Изабеллы, которых он видел с нею или в которых знал понаслышке. Он припоминал их многозначительные фразы, нежные взгляды, странные недомолвки, все рассказы панн Мелитон, все толки о панне Изабелле, ходившие среди глазевшей на нее публики. Наконец он облегченно вздохнул: что ж, может быть, вот она, та нить, которая выведет его из лабиринта.
«Я, вероятно, попаду из него прямо в лабораторию Гейста», — подумал он, чувствуя, что в душу ему запало первое зернышко презрения.
— Она вправе, о, безусловно вправе! — бормотал он, усмехаясь. — Однако каков избранник, а может быть, даже избранники?.. Эге-ге, ну и подлая же я тварь! А Гейст считает меня человеком!
После отъезда Сузина Вокульский вторично перечитал полученное в тот день письмо Жецкого. Старый приказчик мало писал о делах, зато очень много — о пани Ставской, прекрасной и несчастной женщине, муж которой куда-то пропал.
«Ты обяжешь меня на всю жизнь, — писал Жецкий, — если придумаешь, как окончательно выяснить: жив Людвик Ставский или же умер?»
Затем следовало перечисление дат и мест, где пребывал пропавший, после того как покинул Варшаву.
«Ставская? Ставская? — вспоминал Вокульский. — А, знаю! Это та красавица с дочуркой, проживающая в моем доме… Что за странное стечение обстоятельств! Может быть, для того я и купил дом Ленцких, чтобы познакомиться с этой женщиной? Собственно, мне до нее дела нет, раз уж я остаюсь здесь, однако почему не помочь ей, если Жецкий просит? Вот и отлично! Теперь есть предлог сделать подарок баронессе, которую мне так рекомендовал Сузин…»
Он взял адрес баронессы и отправился в квартал Сен-Жермен.
В вестибюле дома, где жила баронесса, помещался лоток букиниста. Вокульский, разговаривая с швейцаром, случайно взглянул на книжки и с радостным удивлением увидел стихи Мицкевича в том издании, которое он читал, еще будучи в услужении у Гопфера. При виде потертого переплета и пожелтевших страниц вся его молодость вдруг представилась ему. Он тут же купил книжку и чуть не поцеловал ее, как реликвию.
Швейцар, покоренный франком, полученным на чай, проводил Вокульского до самых дверей баронессы и с улыбкой пожелал приятных развлечений. Вокульский позвонил, на пороге его встретил лакеи в малиновом фраке.
— Ага! — буркнул он.
В гостиной, как водится, была золоченая мебель, картины, ковры и цветы. Вскоре появилась и баронесса, с видом оскорбленной невинности, склонной, однако, простить виноватого.
Она действительно простила его. Вокульский, не вдаваясь в долгие разговоры, изложил ей цель своего посещения, записал фамилию Ставского, города, где он проживал, и настойчиво просил баронессу, чтобы она при помощи своих многочисленных связей разузнала поточнее о местопребывании пропавшего.
— Это можно сделать, — сказала благородная дама, — однако… не пугают ли вас расходы? Придется обратиться в полицию — немецкую, английскую, американскую…
— Итак?..
— Итак, вы согласны уплатить три тысячи франков?
— Вот четыре тысячи, — сказал Вокульский, подавая ей чек. — Когда я могу ждать ответа?
— Этого я вам сейчас сказать не сумею, — отвечала баронесса. — Возможно, через месяц, а возможно, и через год. Однако, — строго прибавила она, — надеюсь, вы не сомневаетесь, что все надлежащие меры для розысков будут приняты?
— Я настолько уверен в этом, что оставлю в банке Ротшильда чек еще на две тысячи франков, которые вам Выплатят немедленно по получении сведений об этом человеке.
— Вы скоро уезжаете?
— О нет! Я здесь еще побуду.
— Я вижу, Париж очаровал вас! — улыбнулась баронесса. — Он еще больше понравится вам из окон моей гостиной. Я принимаю ежедневно по вечерам.
Они распрощались, оба весьма довольные — баронесса деньгами своего клиента, а Вокульский тем, что убил двух зайцев сразу: исполнил совет Сузина и просьбу Жецкого.
Теперь Вокульский оказался в Париже совсем один и без всяких определенных занятий. Он снова посещал выставку, театры, незнакомые улицы, не осмотренные еще залы музеев… Снова и снова восхищался огромной творческой силой Франции, стройной системой архитектуры и жизни двухмиллионного города, дивился влиянию мягкого климата на ускоренное развитие цивилизации… Снова пил коньяк, ел дорогие кушанья или играл в карты у баронессы, причем всегда проигрывал…
Такое времяпрепровождение изнуряло его, но не давало ни капельки радости. Часы тянулись, как сутки, дни казались бесконечными, ночи не приносили спокойного сна. Правда, спал он крепко, без всяких сновидений, тяжелых или приятных, но и в забытьи не мог избавиться от чувства какой-то смутной горечи, в которой душа его тонула, не находя ни дна, ни берегов.
— Дайте же мне какую-нибудь цель… либо пошлите смерть! — иногда говорил он, глядя в небо. И через минуту сам смеялся над собой.
«К кому я обращаюсь? Кто услышит меня на игрище слепых сил, жертвой которых я стал? Что за проклятая участь — ни к чему не привязаться, ничего не хотеть и все понимать!..»
Перед ним вставало видение некоего космического механизма, который выбрасывает все новые солнца, новые планеты, новые виды животных и новые народы, людей и сердца, раздираемые фуриями: надеждой, любовью и страданием. Которая же из них всего кровожаднее? Не страдание, ибо оно по крайней мере не лжет. Увы, то надежда, которая сбрасывает человека тем ниже, чем выше его вознесла… То любовь, пестрая бабочка, одно крылышко которой зовется сомнением, а другое — обманом…
— Все равно, — бормотал он. — Если уж наш удел одурманивать себя чем-нибудь — давайте одурманиваться чем попало. Но чем же?..
Тогда из темной бездны, именуемой природой, возникали перед ним две звезды: одна — бледная, но сиявшая ровным светом, — Гейст и его металлы; другая — вспыхивавшая, как солнце, и вдруг угасавшая совсем, — она…
«Что тут выбрать? — думал он. — Когда одно сомнительно, а другое — недоступно и ненадежно? Да, ненадежно, потому что, если когда-нибудь я даже добьюсь ее, — разве я ей поверю? Разве я смогу ей поверить?..»
В то же время он чуствовал, что приближается момент решительной схватки между его рассудком и сердцем. Рассудок влек его к Гейсту, а сердце — в Варшаву. Он чуствовал, что не сегодня-завтра придется выбирать: либо тяжкий труд, ведущий к невиданной славе, либо пламенная страсть, которая сулила ему разве только одно: сжечь его дотла.
«А если и то и другое — только обман, как тот совок для угля или платочек весом в сто фунтов?..»
Он еще раз пошел к магнетизеру Пальмиери и, уплатив причитающиеся двадцать франков за прием, стал задавать ему вопросы:
— Итак, вы утверждаете, что меня нельзя замагнетизировать?
— Как это нельзя! — возмутился Пальмиери. — Нельзя сразу, потому что вы не годитесь в медиумы. Но из вас можно сделать медиума если не за несколько месяцев, то за несколько лет.
«Значит, несомненно, Гейст не обманул меня», — подумал Вокульский и прибавил вслух:
— Скажите, профессор, может ли женщина замагнетизировать человека?
— Не только женщина, но даже дерево, дверная ручка, вода — словом, всякий предмет, которому магнетизер передаст свою волю. Я могу замагнетизировать своих медиумов даже посредством булавки. Я говорю им: «Я переливаю в эту булавку свой флюид, и вы заснете, как только посмотрите на нее». Тем легче мне передать свою силу внушения какой-нибудь женщине. Разумеется, в том случае, если магнетизируемая особа окажется медиумом.
— И в таком случае я привязался бы к этой женщине, как ваш медиум к совку для угля?
— Совершенно верно, — ответил Пальмиери, посматривая на часы.