я задолжал уважаемому пану Вокульскому…
— Полноте, сударь, — прервал я. — Стах… то есть пан Вокульский, наверное, спишет со счета ваш долг до октября, а затем заключит с вами новый контракт.
Обедневший экс-помещик горячо пожал мне обе руки.
Управляющий, некогда владевший усадьбой, представлялся мне весьма любопытной личностью; но еще более любопытным показался мне доходный дом, не приносящий никаких доходов. Я по природе робок, стесняюсь говорить с незнакомыми людьми и почти страшусь переступить порог чужой квартиры… (Боже мой! Как давно я уже не был в чужой квартире…) Однако на этот раз в меня словно бес вселился, и мне захотелось непременно познакомиться с жильцами этого странного дома.
В 1849 году бывало и жарче, а ведь шли же мы вперед!
— Сударь, — обратился я к управляющему, — может, вы будете добры… представить меня кое-кому из жильцов? Стах… то есть пан Вокульский… просил меня заняться его делами, пока он не вернется из Парижа…
— Париж! — вздохнул управляющий. — Я знаю Париж тысяча восемьсот пятьдесят девятого года… Помню, как встречали императора, возвращавшегося после итальянской кампании…
— Как! — вскричал я. — Вы видели триумфальный въезд Наполеона в Париж?
Он простер ко мне руки и воскликнул:
— Я видел нечто получше, сударь… Во время кампании я был в Италии и видел, как итальянцы принимали французов накануне битвы под Маджентой…
— Под Маджентой? В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году?
— Под Маджентой, сударь…
Посмотрели мы друг другу в глаза — я и этот экс-помещик, который, видимо, не мог отважиться вывести пятна со своего сюртука. Посмотрели мы, говорю я, друг другу в глаза… Маджента! тысяча восемьсот пятьдесят девятый год! Эх, боже ты мой…
— Скажите, — обратился я к нему, — как же вас принимали итальянцы накануне битвы под Маджентой?
Экс-помещик уселся в ободранное кресло и заговорил:
— В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, пан Жецкий… Кажется, я имею честь…
— Да, сударь, я Жецкий, поручик венгерской пехоты, сударь.
Опять мы посмотрели друг другу в глаза. Эх! Боже ты мой…
— Рассказывайте дальше, милостивый государь, — сказал я, пожимая ему руку.
— В тысяча восемьсот пятьдесят девятом году, — продолжал экс-помещик, — я был моложе на девятнадцать лет и имел десять тысяч рублей годового дохода. В те-то времена, пан Жецкий!.. Правда, сюда входили не только проценты, но и кое-что из капитала. Поэтому, когда отменили крепостное право…
— Ну, — не вытерпел я, — мужики тоже люди, пан…
— Вирский, — подсказал управляющий.
— Пан Вирский, мужики…
— Меня мужики не интересуют, — прервал он. — Главное, что в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году я имел десять тысяч рублей ежегодно (считая и ссуды) и находился в Италии. Мне интересно было посмотреть, как выглядит страна, из которой выгоняют пруссаков… Жены и детей у меня тогда не было, беречь себя было не для кого, а потому я, интереса ради, ехал с французским авангардом… Направлялись мы, сударь мой, под Мадженту, хотя и не знали еще, ни куда мы идем, ни кто из нас завтра увидит закат солнца. Знакомо ли вам это чувство, когда человек, неуверенный в завтрашнем дне, оказывается в обществе людей, также неуверенных в завтрашнем дне?
— Знакомо ли мне! Дальше, дальше, пан Вирский!
— Не сойти мне с этого места, — говорил экс-помещик, — если это не самые прекрасные минуты в жизни! Ты молод, весел, здоров, на шее у тебя не сидят жена и дети, пьешь да песни поешь, а перед глазами у тебя — темная стена, за которой прячется завтрашний день… Эй! — кричишь. — Налейте вина, а то я не знаю, что там, за этой темной стеной… Эй, вина! И поцелуев!.. И такое бывало, пан Жецкий, — шепнул управляющий, наклоняясь ко мне.
— Но как же вы шли с французским авангардом под Мадженту?.. — прервал я.
— Шел я с кирасирами, — продолжал управляющий. — Вы знаете кирасир, пан Жецкий? На небе сияет одно солнце, а в эскадроне — сто солнц…
— Тяжеленькие у них доспехи, — заметив я. — Пехота крошит их, как стальной щелкунчик орешки…
— Так вот, приближаемся мы, пан Жецкий, к какому-то итальянскому городку, а тамошние крестьяне дают знать, что неподалеку стоит австрийский корпус. Посылаем мы их в этот городок с приказом, а вернее — с просьбой, чтобы жители, когда завидят полк, воздержались от приветственных возгласов…
— Само собой, — сказал я. — Раз неприятель поблизости…
— Через полчаса мы уже были там. Уличка узкая, по обеим сторонам толпится народ, еле-еле проедешь по четверо в ряд, а в окнах и на балконах — женщины. Что за женщины, пан Жецкий! У каждой в руках букет роз! Те, что внизу, на улице, не то чтобы крикнуть, вздохнуть боятся — австрийцы-то близко… Зато женщины на балконах обрывают, сударь мой, свои букеты и осыпают лепестками роз, словно снегом, потных, покрытых пылью кирасир… Ах, пан Жецкий, если бы вы видели этот снег — пунцовый, розовый, белый и эти ручки, и этих итальянок… Наш полковник только подносил пальцы к губам и посылал воздушные поцелуи направо и налево. А снег лепестков все сыпал и сыпал на золотые кирасы, шлемы и фыркающих лошадей…
В довершение всего какой-то старик итальянец с белыми до плеч волосами, опираясь на суковатую палку, выскочил на середину улицы, обхватил за шею лошадь полковника, поцеловал ее и, крикнув: — «Evviva Italia!'
Так повествовал экс-помещик, и слезы катились из его глаз на испачканный сюртук.
— Черт меня побери, пан Вирский, — вскричал я, — если Стах не отдаст вам квартиру бесплатно!
— А я плачу сто восемьдесят рублей! — всхлипывал управляющий.
Мы оба утерли глаза.
— Ну, сударь, — сказал я, помолчав, — Маджента Маджентой, а дело делом. Вы, может, представите меня кое-кому из жильцов?
— Идемте, — отвечал управляющий, срываясь с обтрепанного кресла. — Идемте, я покажу вам самых интересных…
Он выбежал из гостиной и, сунув голову в дверь, которая вела, кажется, в кухню, закричал:
— Маня! Мы уходим… А с тобой, Вицек, я вечером посчитаюсь…
— Я не хозяин, чего со мною считаться, — отвечал детский голосок.
— Простите его, — попросил я управляющего.
— Как бы не так! Да он без трепки и не уснет… Хороший мальчишка, — продолжал он, — смышленый, но уж очень отчаянный!..
Мы вышли из квартиры и остановились у других дверей на той же площадке. Управляющий осторожно постучал, а у меня вся кровь отхлынула от головы к сердцу, а от сердца к ногам. Может быть, она потекла бы и в башмаки и дальше по лестнице, до самых ворот, если бы изнутри не ответили:
— Войдите!
Мы вошли.
Три койки. На одной, держа в руках книжку и закинув ноги на спинку кровати, растянулся обросший черной щетиной молодой человек в студенческой тужурке; две другие постели выглядели так, словно по комнате пронесся ураган и все перевернул вверх дном. Увидел я также сундук, пустой чемодан и великое множество книг, валявшихся на полках, на сундуке и на полу. В комнате было несколько стульев, гнутых и обыкновенных, и некрашеный стол; присмотревшись, я заметил на нем намалеванные квадратики шахматной доски и разбросанные шахматы.
И в ту же минуту мне чуть не сделалось дурно: рядом с шахматами стояло два черепа — один с табаком, а другой с сахаром.