выздоровление больного было мало надежды. Мне надо было возвращаться в Петроград. Откланиваясь Государю перед отъездом, я спросил его о состоянии Цесаревича. Он ответил мне тихим, но спокойным голосом: «надеемся на Бога». В этих словах не было ни тени условности или фальши. Они звучали просто и правдиво.
Сдержанность и самообладание Императора Николая были хорошо известны и составляли предмет удивления всех, кто имел случай наблюдать их. Это были уже не черты нацюнального характера, а качества, выработанные, вероятно, упорным и долгим трудом его разума и воли.
Как-то раз мне пришлось говорить с Государем об одном из бывших его министров, которого он не любил по многим и хорошо известным мне причинам и который, с своей стороны, старался вредить ему всеми силами в общественном мнении. Слыша его суждение об этом, в нравственном отношении мало привлекательном человеке, я выразил ему мое удивление по поводу того, что в его оценке не звучала совершенно нота личного раздражения, столь понятного в данном случае. На это Государь ответил мне следуюшими словами, живо сохранившимися в моей памяти: «Эту струну личного раздражения мне удалось уже давно заставить в себе совершенно замолкнуть. Раздражительностью ничему не поможешь, да к тому же от меня резкое слово звучало бы обиднее, чем от кого-нибудь другого». Как глубоко он был прав и сколько доброты лежало в основании этого замечания!
За семь почти лет моей совместной с ним работы мне приходилось поневоле говорить ему иногда вещи, которые были ему неприятны и шли наперекор установившимся его привычкам и взглядам. Тем не менее, за все это время, он ни разу не выразил своего несогласия со мной в форме, обидной для моего самолюбия. Нередко он уступал мне, в других же случаях я видел по его молчанию, что мне не удалось убедить его в правоте моего мнения. Против этой непреодолимой, хотя и самой кроткой формы протеста, я, очевидно, бывал бессилен.
В тяжелые дни, предшествовавшие объявлению нам Германией войны, когда всем уже было совершенно ясно, что в Берлине было решено поддержать всею германской мощью притязания Австрии на господство над Балканами и что нам, несмотря на все наше миролюбие, не избежать войны, мне привелось узнать Государя со стороны, которая, при нормальном течении политических событий, оставалась мне мало известной.
Я говорю о проявленном им тогда глубоком сознании его нравственной ответственности за судьбы Родины и за жизнь бесчисленных его подданных, которым европейская война грозила гибелью. Этим сознанием он был проникнут весь, и им определялось его состояние перед началом военных дествий.
Помимо всех усилий русской дипломатии найти способ предотвратить надвигающуюся на человечество катастрофу путем примирительных переговоров и посредничества, Государь взял на себя почин настоятельных попыток личным своим влиянием побудить императора Вильгельма удержать своего союзника от непоправимого шага. Он не был уверен в успехе своих стараний, но совесть его их ему предписывала и он повиновался ее голосу.
Он долгое время не хотел произнести решающее слово, необходимое для приведения русских военных сил на степень подготовленности, вызываемую открытой мобилизацией Австро-Венгрии и скрытыми подготовительными мерами Германии. Колебания эти были поставлены Государю в вину и истолковывались, как проявление присущей ему нерешительности.
Люди, близко видевшие его в эти роковые минуты, не согласятся с подобной оценкой. Она фактически неверна и несправедлива по отношению к нему, как к Правителю и человеку.
Мой последний доклад Государю в качестве министра иностранных дел пришелся на Петров день. Это было в упомянутый уже мною приезд мой в Ставку, в Могилев. Перед завтраком в губернаторском доме, где жил Государь, и в ожидании его появления, я провел некоторое время в разговоре с Наследником, который начал его с того, что спросил меня, поздравил ли я уже г-на Жильяра. На мой вопрос: с чем, он ответил: «Разве вы не знаете, что сегодня Петров день и что моего учителя зовут Пьер?» Я обещал ему исправить эту оплошность, как скоро увижу Жильяра. Вслед за тем Наследник показал мне приготовленный им для него подарок — портсигар с подобающей случаю надписью. Он был необыкновенно привлекательный мальчик с умным и открытым выражением тонкого лица, на котором были заметны следы физических страданий. Дни, которые он проводил в Могилеве у своего отца, к которому он питал глубокую привязанность, были счастливейшим для него временем, и он не скрывал своего огорчения, когда надо было возвращаться домой, под женское влияние, в полузатворническую атмосферу Царского Села и Петергофа.
В течение дня я имел случай говорить с Жильяром о его воспитаннике, о котором он отзывался с большой теплотой. Не скрывая многих детских недостатков, он находил у него немало добрых качеств и, прежде всего, горячее сердце, отзывчивое к чужому горю.
На другое утро я выехал обратно в Петроград и с тех пор не видел более Наследника.
В предисловие к книге, не касающейся общественной стороны жизни Царской семьи, а дающей лишь картину ее тесного семейного быта, было бы неуместно вводить какую-либо иную оценку, а тем более критику. Как бы то ни было, отчасти по личным воспоминаниям и еще более под влиянием книги г-на Жильяра, при чтении которой болезненно сожмется самое черствое сердце, мне хочется сказать тем, чьи суждение и злопамятство не обезоружены до сих пор страшной драмой 16-го июля, что как бы горьки ни были плоды ошибок Царской четы, ошибки эти были смыты кровью ее самой и неповинных в них детей ее. Государь и семья его несли свой крест с глубоким христианским смирением и простотой и не далеко, может быть, то время, когда русский народ увидит в погибшей Царской чете не врагов своих, а венчанных мучеников.
Предисловие автора
В сентябре 1920 года, после трехлетнего пребывания в Сибири, мне удалось, наконец, возвратиться в Европу. Я сохранил живое воспоминание о потрясающей драме, в которой был близко замешан, вместе с неизгладимым впечатлением поразительного душевного спокойствия и горячей веры жертв этой драмы.
Лишенный в течение долгих месяцев всякого общения с остальным миром, я был в неведении относительно всего, что недавно появилось в печати об Императоре Николае II и его близких. Я не замедлил убедиться в том, что если некоторые из этих работ носят печать искренней заботы о точности и стремления опереться на достоверные источники, — хотя сведения, сообщаемые ими, часто ошибочны и неполны в том, что относится до Царской семьи, — за то большинство остальной литературы представляет сплошной вымысел, в котором переплетаются ложь и нелепости, словом, что это литература низшего разбора, прибегающая к самой недостойной клевете.[1] Ознакомившись с некоторыми образчиками таких произведений, я был возмущен; мое негодование возрасло, когда, к своему изумлению, я увидел, что они встречают доверие в широких кругах. Реабилитация нравственного облика русской Царской семьи становилась моим долгом; требовалось исполнить дело правды и справедливости. Я тотчас решил попытать его. Таково было происхождение статей, напечатанных мною в начале года в Illustration;[2] статьи эти, переделанные и дополненные, вошли в состав нескольких глав настоящей работы.
Я попытаюсь описать здесь драму целой жизни так, как вначале я лишь предчувствовал ее под блестящей внешностью пышного двора, и как она предстала предо мной впоследствии, во время нашего заключения, когда обстоятельства позволили мне проникнуть в интимную жизнь Царской семьи. В самом деле, Екатеринбургское преступление есть лишь завершение жестокой судьбы, развязка одной из самых волнующих трагедий, какие были когда-либо пережиты. Я хочу попытаться на последующих страницах показать ее существо и воспроизвести ее тяжелые этапы.
Мало кто подозревал эту скрытую драму; она имеет, однако, с исторической точки зрения, первостепенное значение. Болезнь Великого Князя Наследника господствует над всем концом царствования Императора Нииолая II; она одна его объясняет. Незаметно для других, эта болезнь была одной из главных