погнались за ним, улавливая его. Солдат увернулся от трассы, юркнул к стене. Цепляясь за что-то, по обезьяньи ловко залез на крышу, заволакивая за собой пулемет, и оттуда, куда он лег и скрылся, застучали длинные очереди, и огонь полетел сквозь кусты в обратную сторону, настигая кого-то невидимого, впиваясь в другой огонь.

Веретенов лежал, оглушенный боем. Стрельба стягивалась и сжималась вокруг. Ему становилось тесно в бронежилете от ухающего, расширявшегося в дыхании сердца. Два этих встречных движения — надвигавшегося боя и расширявшегося сердцебиения — душили его. Что-то созревало в нем среди перекрестий и тресков, не в уме, не в ослепленных зрачках, а под панцирем бронежилета.

Мысль, что сына убьют, и другая мысль — что это никогда не случится. О чем же хотел сказать сын, да так и не сказал, остановленный появлением Маркиза? Могут убить его самого, и как у Пушкина по дороге в Эрзерум — повозка с грязной дерюгой, возница с кнутом: «Грибоеда везем». Нет, и этого не может случиться. Вот снова «Аллах акбар» закричали. Сказал, что прикроет машиной. Маркиз принес апельсин, разрезал розочкой, наверное, мать научила. На фреске написать этот бой, обязательно. Снова скрестились трассы. Это и есть «перекрестный огонь»? Нет, это совсем другое. Опять обстреляли башню. Сын и Маркиз на башне…

Что-то рушилось в нем и ломалось, осыпалось ненужной трухой. И что-то выстраивалось, обретало новую форму. Весь его опыт и путь, весь его кругозор меняли широту и значение. Сужались, спрессовывались, теряли горизонты и дали, превращались в тесное, между домом и башней, пространство, исчирканное желтыми трассами. Там летала острая, нацеленная на сына смерть. Весь мир сжимался, превращаясь в сектор обстрела. И он, чувствуя, как в сердце под бронежилетом набухает горячий тромб, поднял свой автомат, выставил его в этот узкий сектор, наведя в невидимый за деревом центр, откуда выбрасывались молниеносные брызги. И когда их пучок приблизился к глиняной башне, к сыну, Веретенов нажал на спуск.

Его мощно ударило в плечо. Пламя, промерцав у ствола, исчезло, огненные точки из его зрачков умчались вперед. И он, сотрясенный, крутил головой, слыша сквозь глухоту треск других автоматов, резкую, близкую, как работа отбойного молотка, стрельбу пулемета с машины.

Он выстрелил снова, отсекая своим автоматом сына от пуль. И внезапно на башне, в продолжение длинного, промчавшегося сквозь деревья огня, раздался тонкий крик боли, не мужской, а детский, несчастный и жалобный, и ему показалось, что это кричит сын последним предсмертным криком, зовет его. С ответным воплем: «Петя! Сынок!» — он вскочил и, расставив руки, ловя в них весь ночной, наполненный пулями двор, метнулся вперед. Пробежал мимо опрокинутой с рыхлым тряпьем повозки, мимо дерева, к близкой круглящейся башне. Твердый тупой удар вошел в него, закупорил легкие, проломил болью кричащую грудь, остановился в сердце. Он упал, потеряв сознание.

Очнулся на спине лицом вверх. Степушкин и взводный наклонились над ним, распахнули пластины бронежилета.

— Да нет, просто шмякнуло! Нигде крови нет! Не пробило!.. Вот на жилете ткань резануло, прошло рикошетом! — услышал он над собой разговор. — Да вот и глаза открыл!.. Ну, как вы?.. Давайте в машину!..

— Петя где? Живой? — проговорил он, чувствуя, как больно в груди от этих слабых, на губах возникающих слов.

— Жив, все нормально! — Лейтенант помогал ему приподняться. — Бронежилет не снимайте. Оказалась хорошая вещь. Пулю отшибло! Будет теперь синяк…

— С сыном нормально? Не ранен?

— Нормально…

Обморочная тошнота накатилась, погасила ракету, звуки стрельбы, лейтенанта, ускользающего юркого Степушкина. А когда отпустило и опять вернулось сознание, в это прояснившееся живое сознание ворвались с одной стороны близкие визги и крики, а с другой — нарастающий вой механизма, длинный, яркий сноп света, пылающий пук прожектора. Скользнул по воротам, развернулся белой глазницей. Близко, сквозь ворота ударила тяжелая пулеметная очередь. И из света, из дыма, из моторного рокота выскочил Кадацкий, с автоматом. Округлым взмахом руки звал, посылал кого-то вперед.

— Где он? Здесь?.. Быстро под броню!.. Так, хорошо, вперед!..

Солдаты в касках контурно и безлико появились из слепящего света, подхватили Веретенова под руки, вознесли и вновь опустили в темное нутро транспортера.

— Вперед! — повторил Кадацкий, рушась сверху на днище.

И снова, теряя память, чувствуя, как ломит ребра, и сердце и дыхание в груди окружены острой болью, он откинулся на трясущееся железо. Телом, спиной слышал, как мчит транспортер по улице, высвечивая прожектором стены, грохочет пулеметом из башни.

Глава двенадцатая

Утром он проснулся в фургоне под шинелью Кадацкого. И первое движение, первый глубокий вдох отозвались в груди сложной ломящей болью. Скинул шинель, осторожно задрал рубаху. На ребрах расплылось багровое, с синей каймой пятно. Сердцевина, красно-лиловая, вспухла. Кровоподтек был оттиском пули, ударившей в пластину жилета. Он смотрел на синяк, на взбухшие ребра, под которыми вздрагивало сердце. В ломящей боли, в контурах кровоподтека оживала вчерашняя ночь, вчерашняя ночная атака.

Прозвякав по лестнице, в фургон заглянул Кадацкий. Приоткрыв рот, округлив тревожные глаза, протиснулся в дверь.

— Ну как, Антоныч? Как чувствуете себя, дорогой?

— Да чувствую, что живой. Сейчас вроде встану.

— Благодарите металлургов, Антоныч! Благодарите их за сорочку!

— Благодарю, Поликарпыч! И вас благодарю! Наделал я вам хлопот. Уж вы извините!

— Да, наделали, Антоныч, что говорить! Как за ребенком за вами смотреть. Думаю, где-то здесь, в штабе, рисует. На ужин кличу — нету! Спать идти — нету! Я — искать. Санинструктор сказал: «А он на „таблетке“ уехал!» Как на «таблетке»?! Я — к Корнееву по рации! Он — к Молчанову! «Так точно, в роте Молчанова!» А там душманы на прорыв идут! Я — в «бэтээр». С огнем пробивался! Маленько не успел. Ну, металлургам спасибо! Завтра я вас, Антоныч, в самолет посажу, и полетите вы в Москву синяк лечить!

Кадацкий смеялся, радуясь, что Веретенову не худо, что все обошлось счастливо, что завтра, слава богу, самолет унесет этого беспокойного гостя, за которого он, подполковник, в ответе. Все это, вместе взятое, было в смехе Кадацкого.

— А как там в роте, в Герате? — спросил Веретенов, чувствуя, как боль набрякла в боку при слове «Герат».

— Там уже все завершилось. Конец операции. Выводим роты. «Командос» прошли Деванчу, соединились с мотострелками. Часть душманов ликвидирована, часть взята в плен. Остальные прорвали оцепление и ушли в горы. Кари Ягдаст, чтоб ему пусто было, ушел! Теперь ищи его! Жди, когда снова сюда объявится!.. Если можете вставать, Антоныч, вставайте. Полковник Салех приехал. Трофейное оружие привезли.

Подымаясь, стараясь найти удобную позу, приучить дыхание к боли, Веретенов подумал: неужели через несколько дней в Москве он будет рассматривать этот синяк перед зеркалом в мастерской, носить его под тканью костюма, по весенним площадям, в метро и троллейбусах, встречаясь с друзьями среди московских забот, славословий?..

В штабе под тентом было людно. Советские офицеры, афганцы. Разрывая степь, шла колонна танков. У фургонов сновали связисты, убирали антенны, сматывали провода. Вся степь была в движении, в гулах, волновалась, несла на себе железо.

Астахов и полковник Салех разговаривали. Коногонов переводил, невольно копируя их жесты, выражения лиц.

— Товарищ полковник, я вам доложу: атака ваших «командос» на участке кладбища облегчила положение моего батальона. Противник вынужден был отвлечься на вас, и его прорыв захлебнулся!

Черноусый смуглый полковник кивал, и его лицо с синим выбритым подбородком казалось утомленным.

— Ну вот и конец операции! — командир пожимал Веретенову руку. — Как говорится, виктория! — он оглядел Веретенова, скользнул глазами по его груди, но ни о чем не спросил. — Отводим роты от города.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату