уголки, продергивала иголку в оторванный корешок. Верила: спасая книгу, она спасает раненого Карповича, возвращает его близким.
В книге, которую она подклеивала, в рассказах и повестях взрывались снаряды, падали и умирали люди, мучилась и сотрясалась земля. Ей казалось: образы прошлой войны, уловленные в книгу, не уместились в ней, снова вырвались в мир. Она разглаживала рваную пробоину в книге, разрез пролетевшего сквозь страницы осколка. Улавливала, запечатывала, уводила с земли в прошлое, в книгу, эти вырвавшиеся, стреляющие и жгучие силы.
Вырезала из папиросной бумаги полоску. Провела кисточкой с клеем. Наложила на рваную кромку. Подумала: вот так же в чистой палате меняют солдату повязку, кладут на рану белоснежный бинт.
Тогда, после первой их встречи, он пришел не скоро. Вернул ей книги. Просил подобрать еще. Медлил, не хотел уходить.
— Вы знаете, я читал очень внимательно Чехова и Куприна, — сказал он. — Кое-что я читал уже в юности, в школе. Кое-что только теперь. И все думал — что же такое волновало жену, когда она настаивала, чтобы я прочитал «Дом с мезонином» или «Олесю». Я все отшучивался, отнекивался, все откладывал в сторону эти книги, и однажды она расплакалась. Я не мог понять почему. Теперь догадываюсь. Наверное, она искала в этих книгах то, что так и не случилось в наших с ней отношениях, чего я не смог ей дать. А также то, что случилось в наших с ней отношениях, что напоминало нашу жизнь, нашу любовь. Быть может, она чувствовала, что век ее недолог и нам предстоит расстаться. Искала опоры, поддержки. Не находила во мне, а в книгах находила. Теперь я читаю и винюсь перед ней.
Он произнес это просто и глубоко. Она поняла, что ему хотелось это сказать, и именно ей, а не тем, окружавшим его офицерам, кому приказывал, кого посылал в бой, с кем вместе глотал одну и ту же желтую пыль, залетавшую в бойницы машин. Их разговоры были о засадах, о душманах, идущих от границ караванах. Их шутки были солоны, грубоваты. Их нежные, душевные слова они берегли для писем, слали их женам домой. У него жена умерла. Эти глубокие слова о жене были адресованы ей, почти незнакомой ему. Она это поняла, оценила. Слова были адресованы ей, но как бы и мимо нее. Были о другой, ей неведомой женщине, которая умерла, но продолжала жить в нем, жить в этих книгах. Она решила перечитать «Олесю» и «Дом с мезонином», чтобы узнать эту женщину. Сама не знала зачем.
— Мне кажется, Григорий Васильевич. — Она назвала его по имени-отчеству, и это обращение, как и сделанное им признание, установило между ними неблизкую, осторожную связь. — Мне кажется, все наши русские книги тем и хороши и важны, что они оставляют людям надежду. Как бы ни было худо, а надежда всегда остается. Ничто не проходит бесследно. Добро остается. Все может вернуться. Добро, любовь, ну не к нам, так к кому-нибудь другому. И когда в это веришь, боль отступает. Можно жить, дышать.
— Вы правы, — сказал он. — Иногда мне кажется, что моя Надя может вернуться. Она жива. Вдруг получу письмо. Вы правы, все книги об этом.
Он заторопился, ушел, скрылся в своем металлическом «модуле», словно и вправду надеялся найти на столе письмо от жены. Это слегка ее раздосадовало. Она удивилась своей досаде, рассердилась на себя за нее. Оказывается, утешая его, она имела в виду себя. Быть может, надеялась, что их разговор продлится и ей удастся рассказать о себе. Не рассказать, а хоть намекнуть о том, что и она одинока, и ее миновало счастье. Дни ее бегут, пробегают. Здесь, среди серых военных панам, среди серых афганских гор, вдруг станет ей пусто и страшно, будто высохла грудь, и нет в ней ни слез, ни дыхания.
Он стал приходить. То книжка, то просто два слова. Ей нравилось, как он произносит ее имя — бережно, чуть замедленно, словно напишет, а потом прочитает. Точно так же, по имени-отчеству, называла его. Они как бы прислушивались к своим именам в устах другого. Как бы учились произносить имена друг друга. Однажды в клубе во время кино он сел с ней рядом. На следующий день быстроногая, остроязыкая, похожая на галку Полина, работающая продавцом в военторге, хохотнув, назвала ее «командиршей».
Она выписала через знакомых из центральной библиотеки в Кабуле томик Бунина, о котором он просил. Сама зачиталась, залюбовалась «Темными аллеями». У колючей стены гарнизона, сквозь которую пылила степь, гнала худосочные смерчи и ворохи верблюжьей колючки, где протекал арык с коричневой мутной водой, которую солдаты охранения черпали мятым ведром, поливали броню зарытого в землю танка, — там, у стены, она углядела крохотный расцветший цветочек, красную бусину мака. Сорвала. Заложила в книгу, в самый первый рассказ, где — харчевня, приезжает пожилой генерал, хозяйка харчевни узнает в нем юного барина, молодого офицера, которого когда-то любила и всю жизнь не могла забыть.
Отдала ему книгу с цветком, словно с посланием, с тем, невозможным, несбыточным, которого ждал. Он вернул книгу с благодарностью, изумлялся цветку.
— Смотрите! — показывал он. — Цветок! Кто-то недавно вложил! И на самом хорошем рассказе! Я читал, а мне все на память приходила народная песня: «К нам приехал на квартиру генерал…» Когда молодой был, ее часто исполняли по радио. А теперь почему-то перестали. Вот бы послушать!
— Правда? Приходите ко мне, я спою. Я знаю ее. У меня гитара!
— Сегодня приду, непременно!
Ждала его к вечеру. Убрала нехитрую свою комнатушку. Повесила вместо коврика лоскут разноцветной материи. Пошла в военторг и купила новую чашку, индийскую, ярко-белую, с пунцовым бутоном. Настроила хорошенько гитару. Надела новое платье.
Он пришел. Весело и, как ей показалось, счастливо оглядел убранство, ее наряд, ее чашку. Потчевала, угощала его. Он нахваливал, шутил над собой, над своей линялой панамой. А потом она спела. Про генерала, про раны, про стоны, про давнишнюю войну, которая началась и все никак не окончится. Все уходят войска мимо городков, перелесков, к дальним горам и степям, и женщины стареют, седеют, не дождутся к себе своих милых, а любят других, нелюбимых. Пела хорошо — она знала. Как когда-то в первой молодости, и мать тогда любовалась ею. Она видела: и он ею любуется. Ее сильная, загорелая на солнце рука трогала струны, а лицо горело свежим румянцем, и он то закрывал глаза, то распахивал их под своми белесыми, неугрюмыми в этот вечер бровями. Синие, немолодые глаза.
Он ушел и больше не стал приходить. Взятые книги вернул его посыльный, подвижный живой молдаванин, лиловый от солнца. Она видела командира издали, когда приходил к себе в штаб, или выскакивал из пыльной машины, или разговаривал с офицерами. Но все издали. Гадала, мучилась: в чем же она оплошала, чем провинилась, обидела. Сама обижалась, роптала.
Однажды столкнулись с ним на выложенной плитками дорожке. Шел навстречу вместе с двумя офицерами. Она хотела свернуть, но дорожка вела по колючей сухой траве. Они встретились, поклонились. Он пропустил ее, ступив в сухие колючки. Она прошла дальше. Он окликнул ее. Обернулась. Он шагнул к ней. Два офицера издали смотрели на них.
— Вы простите, Татьяна Владимировна, я перестал приходить. Я вам правду скажу. У меня такое чувство, такие мысли, что я недозволенное делаю. Надину память тревожу. Надя ходить не велит. Простите!
И пошел догонять офицеров. А она в первый раз испытала враждебность — не к нему, в зеленой военной форме, с кобурой на ремне, а к той, несуществующей женщине, после смерти своей витающей в этом солнечном дне, вытесняющей ее, живую, из этого дня и света.
Она закрыла библиотеку, шла мимо плаца, пустого, горячего, больно отозвавшегося своей пустотой. Вытоптанная земля несла в себе беззвучное эхо громкого, топочущего многолюдья, плотной, выстроенной массы. Теперь все эти молодые крепкие люди были там, у волнистых гор, делали неведомое ей опасное и тяжелое дело, и кто-то, быть может, не вернется на этот плац, не двинется в ротном строю под звук барабана и меди…
Она оглянулась на звук догонявших ее шагов. Капитан, держа панаму в руке, блестя гвардейским значком, улыбался ей:
— Татьяна, ну прямо летишь! Зову, не слышишь! Не слышишь ты меня, Татьяна, уж который месяц! — Он посмеивался, оглядывал ее, скользил глазами по ее шее, груди, и она повела плечом, заслоняясь. Она привыкла, что здесь, в гарнизоне, то открыто, то тайно, ее постоянно встречали и провожали мужские глаза. Сначала это пугало ее, удивляло, иногда возмущало. Теперь она привыкла и понимала: мужское молодое одиночество, тоскующие, сильные, горячие жизни окружали ее и всех тех немногих женщин, кто служил в гарнизоне.
— Что ж мне тебя слушать, Петро! Все твои песни известны! — подхватила она его смешок, чуть убавляя шаг.