любишь — вареную или жареную?

— Печеную. Мы в походы ходили, всегда картошку брали. Костер разведем, углей накопим — и в жар картошку! На ней кожура еще горит, с пеплом, с дымом. Зубы обжигаешь, а ешь! Тут такой никогда не испечь. Дров-то нету! Углей не нажечь. На солярке такой не сготовишь.

— Рогов хорошо картошку на солярке готовил. Как-то умел. Что-то в нее накрошит, чего-то нальет, на баночку с соляркой поставит — и готово. Вкусная выходила!

— Рогов-то теперь на костылях за картошкой ползает! Ему бы, Рогову, чуть левее ступить, а он прямо скакнул!.. Ну ты, Рихтер, что ты картошку портишь!

Веретенов закончил рисунок, беглый, полунамек, как и все предыдущие на начальных страницах альбомов. Они были первыми пробами. Первым усилием понять. В таких усилиях, в моментальных, незавершенных попытках улавливалось драгоценное знание, грозная формула жизни. Той, что таилась в жарком тумане города, в дымящей колонне машин, в загорелых солдатских лицах. Это знание обнаружится позже, в Москве, когда станет писать картину. В ней эти крохи, эти выхваченные моментальные пробы сольются в образ. Из множества лиц возникнет одно лицо. Из случайных ошибок и промахов возникнет непреложное знание. Боли. Вины. Войны.

Так думал Веретенов, неся за тесемки альбом, минуя транспортеры и гаубицы, потных, перепачканных смазкой людей. Знал: сын где-то рядом, за мглистой завесой, куда ушли колонны машин. Там подразделения вышли в степь, преграждая подходы к городу, отрезая его от перевалов, ведущих к границе, от басмаческих, из Ирана идущих отрядов.

Впереди на земле что-то забелело, похожее на округлый седой валун. Приблизился: голый верблюжий череп темнел глазницами, белел плотно вставленными эмалевыми зубами. Невинный, незыблемый, был под стать этой жаркой сухой степи. В нем была незыблемость мира, нерасчлененность живого и мертвого, подвижного и застывшего. Он был создан из этой степи, из окрестных гор, из их известняков и глины. Был как камень, скатившийся с дальних отрогов. Не изменил своим падением степь. Был вместилищем звериной жизни, перемещался по горным ущельям, по окрестным дорогам и тропам, пока снова не стал камнем. Здесь, на этой пепельной серой равнине, он казался необходимым.

Веретенов осторожно, двумя руками, поднял череп. Костяной свод спасал от солнца малый лоскут земли, на котором сновали муравьи. Жар тотчас же опалил насекомых, и они, обожженные, кинулись спасаться под землю.

Он держал череп, тяжелый, теплый, любуясь его совершенством. Медленно приблизил глаза к пустым верблюжьим глазницам. Сквозь глазницу в череп вливался свет. Гулял в завитках и извилинах, разлагался на тонкие, едва уловимые спектры. Внутренность черепа была разноцветной, как раковина.

Веретенов держал на весу тяжелую кость. Смотрел сквозь нее, словно в прибор, наводил на туманные горы, на бледное небо с одинокой трепещущей птицей, на далекий город. И череп приближал, укрупнял даль, будто в него были вставлены линзы. На горах различались откосы, нависшие камни, протоптанные козами тропы. У птицы в небе были видны рыжеватые перья, прижатые к брюху лапы — два когтистых комка, — крючковатый нацеленный клюв.

А город вдруг открыл свои минареты, лазурь куполов, бесчисленные глинобитные стены.

Веретенов прижался к черепу ухом, к тому месту, где в кость уходила скважина, исчезнувшее верблюжье ухо. И череп загудел, как мембрана. Гулкий резонатор вошел в сочетание с чуть слышными гулами мира. С шумом поднебесного ветра. С падением камня в горах. С журчанием подземных вод. С легким скоком степной лисицы. С заунывной бессловесной песней, льющейся из чьей-то груди. Он слушал звучание мира, наделенный чутким звериным слухом.

Голова у него слегка кружилась. Ему казалось, он теряет свои очертания, свое имя и сущность. Становится зверем, камнем, тропой, заунывной песней, азиатским туманным городом. Он растворялся, лишался своей отдельной, исполненной мук и сомнений личности. Становился всем. Больше не надо было собирать по крохам распыленное в мире знание, отнимать его у явлений и лиц, переносить в свою душу. Он был всем, и знание было в нем. Было им самим. Его жизнь, растворенная в жизни мира, и была этим знанием и истиной.

Он стоял, прижимая череп к груди, чувствуя тихие, перетекавшие в него силы.

Очнулся от грома и скрежета. Искрясь гусеницами, наматывая на катки клубящуюся пыль, катил танк. Качал пушкой, выбрасывал за корму жирную гарь, сотрясал вибрацией землю. Крутанул гусеницами, косо сдирая покров. Брызнул колючим песком. Изменил направление и пошел, скрипя и чавкая сталью, неся за собою факел пыли.

Веретенов проследил за его удалением. Осторожно положил череп на место, накрыв им муравьев. Зашагал к штабу.

* * *

Под тентом, у стола с телефонами, перед развернутой картой стояли командир, Кадацкий и затянутый в маскхалат, с танковым шлемом в руках начальник штаба. Поодаль изгибающейся неровной колонной застыли боевые машины. Заостренные, с обрубленной кормой, плоскими башнями, пушками. Из люков, из железных нагретых недр выглядывали головы механиков-водителей и стрелков, одинаково круглые от ребристых шлемов и касок. Настороженно и чутко смотрели на командиров, совещавшихся под брезентовым тентом.

Веретенов раскрыл альбом, примостился на табурете, быстро фиксируя еще один фрагмент переменной, развернутой в степи панорамы. Офицеров штаба, хватающих телефонные трубки, многоголосо и яростно рассылавших команды артиллерии, мотострелкам. Застывшие боевые машины, готовые сорваться, вонзиться заостренной броней в далекие каменистые кручи, надкалывая их и круша. И этих троих, наклонившихся к карте.

— Давайте, Валентин Денисович, еще раз сверим маршруты, — говорил командир. — Кишлаки… Ориентир первый… Ориентир второй… Есть? Далее… Перевал Рабати, урочище Ахрам, вдоль сухого русла… Все точно?.. Здесь, у кишлака, встретитесь с отрядом Момохада. От него приходили посланцы. Возьмите их на броню. Они вам покажут тропы, покажут колодцы. Понятно?

— Так точно! — Начштаба, сосредоточенный, литой, покручивал тугие усики, вглядывался в карту, желто-зеленую, как его маскхалат. Красной ломаной линией в направлении к иранской границе был проложен маршрут.

— Завтра подбросим к вам вертолетную пару, — продолжал командир. — К вам подлетит начальник разведки. Доложите ему обстановку, получите уточнения. По данным людей Момохада, в районе Ахрам возможны мины. У них там подорвалась отара. Поэтому, где можно, избегайте дорог и троп, идите по целине. Берегите людей, берегите машины, берегите себя, Валентин Денисович. Рубаните Кари-Ягдаста! Сломайте ему хребтину! Нам здесь полегче будет! Понятно?

— Так точно! — Начальник штаба кивнул. Веретенов ловил выражение его стиснутых губ, прорезанного морщинами лба, твердого, из нескольких граней, подбородка. Не узнавал в нем вчерашнего добродушно- легкомысленного офицера, позирующего перед фотокамерой. Там, в гарнизоне, под цветущим кустом, он хотел казаться веселым, чтоб таким его увидели дома. Здесь, перед картой с маршрутом, он был напряжен и резок.

— Уж вы постарайтесь, Валентин Денисович! — сказал командир. — Не дайте душманам прорваться. Триста душманов и оружие — большое дело, если задержите.

— Перехватим! — сказал начштаба.

Веретенов торопился закончить рисунок. Стремился уловить вот-вот готовые исчезнуть мгновения. Знал: он присутствует при начале грозного действа, продолжением которого будет бой, чья-нибудь гибель, страдание. Торопясь завершить работу, он хотел спасти от беды сидящих в машине солдат. Того горбоносого, в танковом шлеме кавказца. Того азиата-стрелка, свесившего на броню ноги. Стоявшего в люке механика-водителя — он снял свой шлем, поглаживал золотистый чуб. Начальника штаба, кусавшего шелковистые усики. Рисовал и верил, что своим рисунком одевает их незримой броней, невидимой нерукотворной защитой.

«И Петю!.. И Петю!..»

— Желаю удачи, Валентин Денисович! — командир пожал начальнику штаба руку.

— Спасибо!

— До встречи, Валентин Денисович! — И Кадацкий пожал ему руку. — Все будет у вас нормально!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату