— Вот здесь! — Дневальный простучал подошвами, коснулся двухъярусной кровати, не отличимой от остальных. Те же темно-синие, плотно заправленные одеяла, взбитые квадраты белых подушек.

— Внизу? Наверху?

— Внизу!

Веретенов подошел, коснулся железной спинки. Провел ладонью по одеялу, испытывая мучительную то ли сладость, то ли тоску. Стеснялся ее. Стеснялся этих двоих, наблюдавших за ним. Это прикосновение было прикосновением к сыну. Сын вытягивался на кровати своим худым длинным телом. Его руки сегодня утром заправляли одеяло, взбивали подушку. Его ноги топтали этот выметенный, с облезлой краской пол. Его глаза смотрели в это полосатое пространство с наклеенным на стену боевым листком. Он, Веретенов, дышал тем же самым воздухом, что и сын. Сын был рядом, здесь. И сейчас они встретятся.

Сердце заколотилось так сильно, что он присел на кровать. Держал ладони на одеяле, боясь смять, продавить гладь постели.

Корнеев что-то обдумывал. Видимо, угадывал его состояние.

— Дневальный, идемте со мной! — приказал он солдату. Обратился к Веретенову: — А вы посидите здесь. Сейчас кончаются работы в парке. Все вернутся.

И ушел, уведя солдата, оставив Веретенова одного среди разграфленной пустоты помещения, давая ему приготовиться.

Он сидел, поглаживая ворс одеяла, стараясь представить сына на этой солдатской койке. Сыновние думы во тьме среди солдатских дыханий. Его последние, перед тем как забыться, мысли — о доме, о матери, о Москве, и о нем, об отце, о той подмосковной даче, где жили когда-то. Сад, облетевший, в красных холодных яблоках, в пролетных стаях дроздов, сквозил синевой. И так чудно было втроем в натопленной теплой избе! Когда просыпались утром, все разом, в запотелых, студеных окнах что-то золотилось, краснело — все тот же осенний сад.

Застучали подошвы. Появился дневальный. Веретенов поднялся с постели. Смутившись, равнял оставленные на ней морщины.

— Может, вам надо чего? — спросил дневальный. — Может, пить хотите?

Веретенов был тронут участием. Этот маленький, перетянутый толстым ремнем солдат угадывал его состояние. Желал услужить и помочь.

— Да нет, спасибо, — ответил Веретенов. — Ты-то откуда родом?

— С Вятки, — ответил солдат.

— Из города? Из села?

— Из села. Из Усолья. Прямо на Вятке стоит, на самой реке. Может, слыхали?

— Не слыхал… А служишь долго?

— Больше года. В отпуске был. По ранению.

— А как Веретенов здесь служит? Как он, Петя, вообще?

— Нормально. Служит как все. Все мы служим нормально…

Глаза солдата были спокойные, умные. За словом «нормально» Веретенов чувствовал ставшую привычной эту пыльную степь, нагретую, фыркающую гарью броню, запах хлора в воде, эти монотонные железные койки, на которых вытягиваются утомленные, сморенные зноем тела, готовые по команде вскочить, кинуться в отсеки и люки, мчаться в размытых пространствах навстречу огню и взрывам. И этот солдат познал ранение, боль.

«А Петя? Как Петя?»

Вдруг подумал: в те дни, когда сын уходил служить, присылались повестки, мать собирала вещи, навещали сына друзья, вчерашние школяры, тревожились и храбрились — кто в десант, кто на флот, кто в ракетные, — он, Веретенов, уехал в Италию. Его пригласило итальянское культурное общество в Палермо, где в старинном романском замке устраивались выставки живописи. Он развесил свои картины под гулкими закопченными сводами на седых средневековых камнях. Рядом висели работы француза, англичанина, немца. Они, художники разных школ и течений, пили вкусное сицилийское вино, философствовали и шутили. Он помнит прелестное лицо переводчицы, озаренное мягкими бликами. Мчались в открытой машине вдоль лазурного берега. Ели мидий в крохотном ресторанчике в Сиракузах. Рыбный базар сверкал кусками льда, шевелился черно-золотыми угрями, розовыми креветками, фиолетовыми осьминогами. Развалины античного театра казались огромной, наполненной светом раковиной. А в это время сын уходил служить. Утренние сумерки военкомата. Стриженые головы. Рюкзаки за спиной. Женские причитания сквозь рокот гитар. И уже поджидала его эта койка, боевой листок на стене, бачок с тепловатой водой, с прикованной на цепочке кружкой. А он, Веретенов, загорелый, счастливый, кидался в лазурь сверкавшего под пальмовой кроной бассейна! «Боже мой!.. Эгоизм! Ослепление?.. Или страшный, несмываемый грех?..»

Застучало, зашумело снаружи. Входили солдаты. Стало тесно от голосов и движений.

— Рота! Смирно! — зычно скомандовал дневальный.

Вошел офицер, смуглолицый, с русыми подстриженными усами. Веретенов узнал в нем того, с кем встретились при въезде в часть. «Ротный Молчанов, — вспомнил он. — Тот, к кому приехал отец». Не успел изумиться совпадению, только отметил его — и увидел сына. Петра.

Первое, что увидел, жадно, страстно, не глазами, а всей задохнувшейся душой, — что сын очень вырос и похудел. Был очень высок, почти тощ. Казался сутулым. Руки его вылезали из коротких рукавов, были в машинной грязи. Лицо, прежде округлое, мягкое, заострилось, выступил крупный нос, подбородок. Ввалились виски. Губы утратили нежную пухлость, тот чудесный, всегда волновавший его, художника, рисунок. Были плотно стиснуты, казались расплющенными. А глаза, прежде сиявшие, ждущие, смотрели напряженно, исподлобья. В них таились две малые металлические точки, как дробинки. Но это был его сын, Петя. Стоял перед ним по стойке «смирно», в солдатском обмундировании, и эта несвободная напряженная поза, на которую натолкнулся отцовский порыв, невозможность тут же обнять и прижать, вызвали в Веретенове ответную парализующую неподвижность.

— Здравия желаю! — сказал лейтенант, козыряя, улыбаясь, узнавая Веретенова. — Вот, пожалуйста, вы просили позвать. Рядовой Веретенов. В моей роте… Вы хотите здесь побеседовать? Или, может, в ленинской комнате?

Солдаты издалека, каждый занимаясь своим делом, поглядывали в их сторону. И их взгляды, их любопытство мешали Веретенову. Ему хотелось уединиться с сыном. Но почему-то боялся остаться с ним вдвоем, чувствовал, что и сын боится.

— Да нет, спасибо, мы здесь! — ответил он. — Петя, ну здравствуй!

И опять не обнял, а издали коснулся его острого худого плеча. Не решился прижать к груди. Почувствовал, как по телу сына пробежала мелкая дрожь от его, отца, прикосновения.

— Да вы садитесь на койку! — приглашал, ободрял их ротный. А сам, что-то громко говоря и приказывая, увлекал за собой солдат, замыкал на себе их внимание, уводил в дальний угол, оставляя отца и сына наедине друг с другом.

— Ну вот, Петя, и встретились… Не ожидал? Удивляешься? — Веретенов сидел рядом с сыном, чуть касаясь его плечом, дорожа этим слабым прикосновением, надеясь, что через это касание они перельют друг в друга то, что в них существовало отдельно, накопилось порознь, мучило и томило. Все станет нераздельным и общим, как и должно быть у сына и отца. — Я, вот видишь, только что сегодня приехал…

— Зачем? — спросил сын. И в этом вопросе была отчужденность, почти подозрительность.

— Рисовать… Делать наброски, этюды… Можно было в другие провинции поехать. В Джелалабад, например. Или в Кандагар… Я выбрал сюда, к тебе…

— Понятно, — ответил сын. И в этом «понятно», как и в недавнем «нормально», было закодировано неведомое Веретенову знание. О том, что пережил в эти месяцы сын. Что он понял и выстрадал. Что иссушило его кожу и мышцы. Заострило лицо, расплющило и лишило симметрии губы. Поместило в зрачки две мерцающие капли металла. В этом «понятно» было нечто, касавшееся и его, Веретенова, связанное с его перед сыном виной, непрощенной.

— Как мама? — спросил сын. И в лице его мелькнуло живое, из тревоги и нежности, выражение. И оно, замеченное Веретеновым, ранило его. Тревога и нежность были не о нем.

— Все хорошо. Накануне был у нее. Пирог тебе прислала, с яблоками. Вот грех-то, забыл пирог в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату