в силах открыть глаза и пошевелиться.

Павла затихла, всхлипнула. Он повернулся к ней лицом:

— Не плачь, ничего не сделаешь.

— Я не потому, Володенька, не думай. Я по своей доле несчастной плачу.

Она всхлипнула сильнее, обхватила его голову и, жарко целуя в губы, сказала:

— Спасибо, Володенька, спасибо, родненький, век тебя не забуду… Спасибо.

Она целовала и шептала, прижимаясь к нему теснее и теснее, и он, опять весь задохнувшись, не мог уйти и только вытолкнул сквозь стиснутые зубы:

— Ведьма ты, ведьма… Ведьма.

— Пусть, Володенька… пусть, не было бы тебе худо, а мне…

Ушел он от нее перед самым рассветом. Не стал никого будить, прошел во двор к Егору Ивановичу, положил чемодан в подготовленную, смазанную, набитую сеном телегу, лег ничком и сразу уснул. Ему снился лес в бурю, все гремело и вздрагивало, он жался куда-то под ствол старого дуба, и жесткая, с трещинами в ладонь кора мешала ему устроиться как следует. Что-то давило ему на затылок. Он наконец открыл глаза, и руки его сразу схватились за леску телеги: над деревней стоял ровный и сильный гул, порой ясно доносилась чужая речь. Уже начало рассветать.

Владимир выпрыгнул из телеги и заметил в полумраке, на колоде для рубки дров фигуру Егора Ивановича. Старик курил. Владимир подошел и сел рядом.

— Не стал тебя будить, — сказал Егор Иванович. — Видишь, незачем. А ты сам подхватился.

— Да, слышу сквозь сон — ревет, вроде гроза собирается, а я в лесу почему-то. Один. И лежу я на самой земле, глаза у земли, и прямо перед ними, под листом папоротника, пичужка в гнезде. Яйца греет. Серьезно на меня глазом поблескивает.

— Ну, ну…

— Ничего, проснулся вот…

— Слышишь, и на ночь не останавливаются, прямо вперед дуют…

— Развиднеет, пожалуют.

4

Пять ночей и дней в Филипповке было тихо, если не считать, что немецкие интенданты, заглядывая в деревню, увозили отчаянно визжавших свиней, гогочущих гусаков; в случае если слишком возбужденная шумом собака увязывалась с заливистым лаем вслед за автомашиной, следовала автоматная очередь, и собака, изумленно подпрыгнув, успевала грызануть раз-другой пыльную дорогу, и вытягивалась, стекленея глазами, и уже больше не шевелилась. Людей не трогали, и бабы разглядывали немцев из-за плетней, ребятишек на улицу со дворов не выпускали. Фронт погромыхивал все дальше, и мимо деревни часто прогоняли колонны пленных. Преодолевая боязнь, бабы выносили к дороге хлеб и сало и, кланяясь конвоирам, бросали куски хлеба, завернув их в тряпицу, пленным. Молодые, уставшие конвоиры, с засученными до локтей рукавами, с удовольствием хлопали баб по спине и, смотря по настроению, или разрешали передать пленным хлеб, или пугали короткой автоматной очередью, и тогда, теряя узелки с хлебом, все бросались врассыпную, напоминая стадо испуганных гусынь.

Девки прятались, ходили в низко повязанных на лоб платках. Шел слух, что тех пленных, у которых объявятся родные, немцы отпускают в свои деревни, так уж вроде где-то было, и бабы бегали на дорогу еще и по этой причине, у всех были на войне мужья, братья или отцы. Но во всей Филипповке никто не встретил своего за эти пять дней. Бабы заходили к Егору Ивановичу, больше в сумерки, садились, складывая руки на колени, и вздыхали. Как-то он не выдержал и, подвинувшись вплотную (на этот раз к нему забежала соседка, Павла), укоризненно спросил:

— Ну, чего, чего сопишь? Что я могу знать? Ничего не знаю. Понятно тебе? Не знаю ничего.

— А я тебя и не спрашиваю, Иванович.

— Не спрашиваешь? А зачем пришла?

— Пришла от тоски. Так.

— Так… За так и чиряк не вскочит.

— Уйти тебе надо, Иванович. И Владимиру Степановичу тоже. — Павла, опустив голову, смотрела на носок своей брезентовой туфли. Дышал Егор Иванович особенно тяжело, последние дни много курил.

— Ты что слыхала, Павла?

— Не слыхала, так, думаю, лучше будет. От греха подальше. Знаешь, Филипюк объявился, говорит, через день какие-то команды германские будут идти, чистить, говорит, будут коммунистов да всех советских начальников…

— Как чистить?

Павла помолчала, ниже надвинула серенький платочек.

— Воздух, мол, чистить, а их — в яму, земля гниль, мол, любит, наружу не выпускает.

Егор Иванович молчал: он уже знал, что Филипюк вернулся и объявил себя старостой. Филипюка судили в тридцать втором — свел у соседки корову и вообще — беспутный мужик, сам черт таких не берет.

— Ладно, Павла, иди. Где у тебя Васятка-то?

— Умаялся, немцев все разглядывал. Мальчонка, а чутье есть, палец в рот сунул, к плетню жмется. Я к тебе на минутку, бегу.

— Иди, иди, парня одного оставлять не след.

Павла ушла не прощаясь, и Родин еще сидел, все так же уперев руки в высокие худые колени. Пришел Владимир, за ним в сенях закашлял кто-то еще и, вваливаясь в избу сказал:

— Здоровы были.

— Здравствуй, Емеля, — помедлив, с явным неудовольствием отозвался хозяин. — Ты чего?

— Чего, — отозвался пришедший, низенький белый кроткий старичок, хлопотливый, шумный; если он и сидел неподвижно, от него исходил легкий неуловимый шумок, словно от старой осины, шелестящей и в полное безветрие.

— Ну, что тебе, Емельян Саввич?

— Так, как бы чего не стряслось, потому к тебе.

— Не понимаю.

— Понимай, Егор. Немец — народ хозяйский, строгий. Беспорядку у нас какого не вышло б. Не будет беспорядка — и от немца хорошее отношение воспоследствует.

— Как же это ты дошел? — с чуть видимой насмешкой качнулся Родин.

— Так все в мире. Сиди себе смирно, никто не тронет. Ты бы кому надо, Егор, сказал, чтобы смирно было.

— Умирать боишься?

— Да что! Смерть, она что роды у бабы, не повременишь. Человек как родился — сразу и понес смертушку в себе, а страшно. Год, день — пожить охота.

— Сколько тебе, Емельян?

— Много, Егор, много. Год пройдет — девять десятков насчитается. Я и не за себя, село жалко, молодых жалко. Откуда у них взяться уму?

— Зря жалеешь, Емеля. Молодому в клетке хуже, чем тебе, старику. Тут ему укажи не укажи — кровь играет.

— Э-э, Егор, вся наша жизнь — клетка, только прутья разные. Как на свет народился, сам собой не руководишь.

Родин поглядел на Владимира, тот, облокотившись на стол, слушал, не моргая, не шевелясь, он полуприкрыл глаза, словно дремал.

— Знаем мы, Емеля, друг друга всю жизнь, а вот говорить станем — и друг друга не понимаем. Внутрях у нас пониманья с тобой не выходит. Иди, Емеля, спасибо, проведал.

— Миром, миром надо делать дело, Егор.

— Не мы начинали, у тебя своих сколько внуков на службе?

— Одиннадцать, два правнука — большая семейка. Да теперь какая с них опора? Ничего теперь они. Чья сила — тот и пан.

Когда старик Емеля, весь двигающийся, словно пушистый одуванчик под ветром, выкатился за порог,

Вы читаете Исход
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату